Шрифт:
05.12–41 г
Здравствуй дорогая мамочка!
Мы уже полмесяца в Ташкенте. Живем в доме отдыха «Медсантруд», где поместились эвакуированные из Москвы старые большевики. Здесь, очевидно, очень хорошо летом, весной, осенью, но только не зимой. Д/О находится за городом, на живописном участке, который окаймляет быстрая речушка Баса, с красивыми обрывистыми берегами. На наш участок можно попасть как в старый замок, только через висячий шатающийся мостик, который в дождливое время становится непроходимым из-за опасности поскользнуться на ступеньках и слететь в реку. Тогда приходится идти кружным путем, в 3 раза длиннее, через задние ворота. Сейчас, конечно, никаких цветов и зелени нет, но вообще здесь этого очень много и целый фруктовый сад. Есть разные красивые уголки, беседки, фонтаны, статуи и т. д. Кормят 2 раза в день и довольно хорошо. Платим мы 14 руб. за троих, сюда входят обед, завтрак и хлеб – 500 гр. на человека. Живет здесь 110 человек, из наших близких здесь Арон и Екатерина Евгеньевна. Я сплю с Ароном в одной палате, с нами и Женька – мальчик, сын Арона. Бабушка и Тинга – в другом доме. Сначала я хотел уехать обратно в Москву, но меня, оказалось, могут отправить лишь до Куйбышева, а там езжай как знаешь (в М. въезда нет). Таким образом я остался здесь, к великой радости бабушки и Тинги, которые очень не хотели, чтоб я ехал.
Я буду здесь учиться, начинаю завтра, хотя, признаюсь, боюсь, что не смогу догнать – ведь они уже кончают 2-ую четверть, а я не занимался ни одного дня.
Ташкент, вообще, город ничего, но очень много наехало народу, т. ч. стало трудно с продуктами, мы этого, правда, не чувствуем. Говорят, что скоро нас переведут в город. Это будет хорошо, т. к. люди смогут работать и учиться, а то ведь из Д/О в плохую погоду из-за грязи и не вылезешь. Вообще здесь тепло – градусов 5–8 тепла и будет так, наверное, всю зиму. Писем мы пока никаких не получали, ни от тетки, ни от кого.
До свидания. Целую. Юра.
12.03–42 г
Здравствуй дорогая мамочка!
Как ты там живешь? Мы здоровы все, я и Тинга учимся, ходим в городскую школу. Здесь довольно много ребят 9 человек, со мной в 10-ом классе учится одна девочка Р. Тринблат, с Тингой учатся тоже 2-ое ребят. Занятия у нас начинаются теперь раньше, чем прежде в пол-четвертого, идти же до школы нам минут 45–50. Встаем мы здесь не очень рано, часов эдак в 9, слушаем в Клубе последние известия, из Москвы, разница во времени с моск. 3 часа. Завтрак в 10, обед в 4, с обедом вместе дают ужин. Кто хочет, может брать обед на дом, раньше мы брали и ели перед уходом, но теперь уходим так рано, что обед еще не готов, его берет бабушка, а вечером разогревает. Читаю я здесь довольно много, библиотека маленькая, книг штук 200, 100 всегда на руках, но она (биб-рша) часто меняет книги в городской районной библиотеке. Погода держится, нет, нельзя сказать держится, т. к. она все время меняется, как хамелеон, погода продолжается все та же, то солнце, то снег, то грязь. Приходится много пропускать, т. к. в грязь невозможно пройти. В клубе, который помещается в маленьком домике конторы, есть шахматы, домино, центральные газеты, мы, между прочим, получаем здесь «Звезду Востока» и иногда удается купить центральные. Я, как и в Москве, собираю и вырезаю интересные сообщения и заметки. В клубе я играю в шахматы, игроков здесь много, я бью всех, кроме одного, с которым я теперь только и играю, теперь я часто обыгрываю и его тоже. В домино я играть не умею и не люблю. Межд. пр. я учу узбекский язык, разговариваю с рабочими-узбеками, уже могу говорить простые предложения. От тети мы получаем довольно часто грустные письма, им скучно без нас, жалуются, что им трудно что-либо достать из продуктов. Мы узнали недавно, что наша квартира [66] свободна и ждет нас, а мы тоже, как говорится, с нетерпением желаем поскорее «до дома, до хаты». От Ундея ничего не имеем, последнее известие о нем из госпиталя, Павел поправляется, скоро выйдет из гос-ля. Аня и Таничка тоже здоровы и пишут нам довольно часто.
До свидания. Крепко целую. Юра Трифонов.
66
Речь идет о квартире на Калужской, 21.
03.08.—42 г
Здравствуй дорогая мама!
Я сегодня уже месяц работаю на заводе. До сих пор еще не на сдельщине, ввиду того, что станок никак не можем наладить, все ремонтируем. Но этот месяц, конечно, не прошел даром и очень много знаний по слесарному делу, научился работать слесарными инструментами – сверлом, напильником, ключом, зубилом и т. д. Кроме того, я освоил свой станок и уже несколько дней работаю один – и вполне успешно. Сегодня директор мне сказал, что на днях переведут уже на сдельщ. Вообще я доволен своею работой, по крайней мере чем-то занят и тоже со всеми – а учиться буду после войны. Занят я на заводе... (разорвана бум.) – в 5 уже дома, как раз обед и остальную часть дня я... (разорвана бум.) Устаю не особенно – сплю я на воздухе в саду, т. что 7 часов для спанья мне вполне хватает. У нас уже поспел виноград... много, много стало помидоров – у нас на заводе были по 35 к. – кило. День понемногу уменьшается – хотя и очень незаметно, просто короче... У нас здесь из молодежи неск. чел. организовали кружок – собираемся ставить пьесы – 2 шт. Режиссер у нас девушка-артистка. Она рук. др./кр. также в соседнем с нами д/о. Я буду тоже играть – после работы у нас происходят репетиции, ставим пьески, кот. прислала из Москвы тетя.
Из Москвы письма идут не часто – чаще газеты и журналы. Мне больше, чем когда-либо, захотелось в Москву, но... [67] когда-либо в недосягаемом будущем [68] отсюда сумели выехать – но мы, наверно, далеко не скоро [69] получили письмо – он живет в городе Нижние Челны – Тат. АССР работает по обслуж. перевоза через реку на ремонте моторных лодок, катеров и т. д. Ундей снова [70] – уже оконч. излечился и сейчас на каких-то курсах – он уже лейтенант, учится дальше. Мы все здоровы. Целую. Юра.
67
вымарано цензурой НКВД
68
вымарано цензурой НКВД
69
вымарано цензурой НКВД
70
вымарано цензурой НКВД
Но вернемся к рассказу Юры.
Сейчас я пишу эти письма для себя. Ничего не перечеркиваю и не переделываю: пишу так, как ложатся слова. Вот например:
«Когда Усачев читал нам газету, вдруг прибежал Леша и сказал, что в 27 доме сидит ракетчик. Все вскочили. Как раз недавно кончилась тревога, но отбоя еще не было. Мы выбежали на улицу, и Усачев расставил нас вокруг дома, а сам с Гленерваном и Лашпеком вошел в парадное.
Гленерван – самый сильный из нас, он выжимает одной рукой два стула (за ножки). Я стоял один на заднем дворе около пожарной лестницы. Было очень тепло и пахло помойкой. Мне было довольно-таки страшно. Я стоял долго, и ничего не было слышно из дома. Я думал: а если он живет здесь, в этом же доме, чорта с два найдешь. Вдруг кто-то спускается с крыши по пожарной лестнице. Я прижался к стене и решил: только он спрыгнет на землю, я ударю его кирпичом. У меня даже колени дрожали. Он спускался медленно, обе ноги ставил на каждую перекладину. Когда он спустился, я увидел, что это армянин. Он тоже испугался, когда вдруг увидел меня, и сказал, что на крыше никого нет. «Пойдем к черному ходу, там Лашпек». Мы пошли к черному ходу. Лашпек стоял внизу очень взволнованный. «Гражданка одна сказала, что кто-то сидит на чердаке, по этой лестнице. – Там наверху Усачев с Лешей-девочкой. А мы здесь должны». И правда, через некоторое время сверху вдруг закричал Усачев не своим голосом: «Ребята, прощайте!» Наверху что-то вдруг зашумело и затряслось, топот по лестнице, и что-то черное, какой-то человек скатился прямо к нам. Мы его хотели схватить, но он оттолкнул нас – и в дверь. Тогда лорд Гленерван ударил его кулаком так, что он свалился сразу. Усачев прибежал с фонарем. Связали его. У него был один зуб золотой. Он засмеялся и сказал: «Сопливое воинство». Лорд Гленерван хотел еще раз его треснуть, но Усачев не разрешил. Набежали жильцы – полный двор. Как раз отбой был, и уже рассветало. Оказывается, Усачев кричал не «Ребята, прощайте», а «Ребята, не пущайте!».
Или вот:
«Сегодня Лашпек побил Гудыма за то, что тот взял у него пачку табаку. Гудым плакал и стоял, закрыв лицо руками, а Лашпек ударил его пять раз. Ребята смотрели. Все знали, что Гудым взял табак не нарочно. Сначала я хотел заступиться, мне было жалко Гудыма. Потом раздумал. Гудым трус, он подлизывается к Усачеву и Лашпеку. Отдает ему свой хлеб в столовой, а потом клянчит у нас. Почему-то за него противно заступаться. Может быть я сам трус?
Лашпек мой товарищ, но иногда я злюсь на него. Он хочет сделать себя каким-то вождем и часто хвалится. Думает, что он все может. К Усачеву он тоже подлизывается. Иногда мне хочется, чтобы он пристал ко мне. Тогда бы я как следует его отдубасил. А вчера, например, он дал мне свой ватник на складе, когда я замерз, а сам работал без ватника. Я никак не пойму его.
Вчера пришла к Леше сестренка. Она приехала из деревни и рассказала, что немецкие самолеты пожгли у них дома, и их дом тоже. Лешина мама погибла в пожаре. Леша не плакал и ничего не говорил, сидел весь вечер на койке и смотрел в окно. Он заплакал ночью, мы все хотели успокоить его, но не знали как. А я думал, что вдруг так же придет Танька и скажет, что ты умерла. Мне было так жалко Лешу и его сестренку. Я отдал ему свою полевую сумку и другие тоже дали разные вещи. Гады, гады, никогда вам не взять Москвы!»
Наступили первые нестойкие холода. С утра набегают тучи, дуют сильные ветры. Москва в дождях. Немцы очень близко, бои идут на дальних подступах к городу. Эвакуация продолжается – каждый день мы видим на улицах грузовики и повозки, нагруженные всяким домашним добром, автомобили с привязанными на крышах мешками и чемоданами. Говорят, вокзалы забиты людьми. Говорят, на Павелецком задержали одного... Говорят...
Чего только не говорят теперь. Мы не знаем, и нам некогда слушать все, что говорят. Мы занимаемся своим делом, и у нас все по-прежнему. Правда бомбежки реже – из-за нелетной погоды. Зато теперь часто залетают одиночки. Тревога не объявляется: сразу начинают палить зенитки, и немца быстро отгоняют.
Каждый день через Москву к фронту идут войска. Очень много ополченцев – некоторые еще не получили формы, идут в ватниках, старых шинелях, гражданских пальто. Идут батальоны милиционеров, они почему-то непохожи на себя, серьезные и даже симпатичные.
Все проходят по Калужской к заставе, мимо моего дома. Он цел, этот красивый шестиэтажный дом, даже не выбиты стекла.
Однажды вечером я отпрашиваюсь на два часа, чтобы зайти к тете Ане, которую не видел с лета. Теперь это мой единственный родственник в Москве. Она живет на Пушкинской площади в огромном старом доме с лабиринтом грязных и узких внутренних дворов, всегда напоминавших мне заглавие книги «Петербургские трущобы». Сейчас я думаю, что в бомбежку стоять в таком дворе безопасно – осколки в эту щель не залетят, а бомба страшна только прямого попадания.
В квартире странная суматоха, нагромождение вещей в передней, пахнет старыми шубами, нафталином и какой-то жареной снедью из кухни. Тетя встречает меня с необычной суетливостью, волосы ее растрепаны, она в неряшливом халате и почему-то в сапогах.
– Ну как там? Не выступал? – первые ее слова.
– Кто?
– Да Пронин! Он должен сейчас выступать по радио, сказать, чтоб жители покидали город... Ну что ты так смотришь! Ты что, с луны свалился?
Я говорю, что ничего не слышал про это выступление. Покидать город? Нет, это мне кажется, вздор. Это даже смешно... Зачем? Как это покидать? Это что – «соседка в очереди слыхала», да? Я смеюсь еще и потому, что никогда не видел у тети такого изумленного и растерянного лица. Она смотрит на меня, забыв закрыть рот и часто-часто мигая, совсем как школьница.
– Ах, оставь, пожалуйста! – тетя вдруг резко морщит лицо и машет рукой. – Улыбается! Ему это игра! Ну раздевайся же, не стой как столб. Помогай паковаться!
Все сундуки и шкафы раскрыты, вещи навалены прямо на полу, на обеденном столе, на кроватях. Какая-то незнакомая мне женщина с толстым красным подбородком равнодушно перебирает в буфете посуду.
Тетя бестолково мечется по квартире, сует мне чемоданы, корзины без запоров, мешки, сшитые из наволочек и занавесок, и без конца о чем-то говорит. Понять ее трудно.
– Сделай сюда замочек. Вот тебе гвоздь... Боже мой, почему я не уехала с Татьяной Александровной? Что, троллейбусы ходят? Ах, ты сначала дырку сделай... Не этим концом... Да!.. Что я хотела сказать?.. Утюгом, утюгом ударь...
Я машинально пробиваю дырки в корзинах, обвязываю ремнями углы, напихиваю чемоданы.
– Как хорошо, что ты пришел. Ах, брось ты книгу, пожалуйста! С ума сошел! Люся, дайте сюда сервиз...
Зачем я сюда пришел? И разве это моя тетя? Разве она водила меня в Третьяковку, рассказывала о Верещагине и Крамском, давала читать Брюсова? Разве это сестра моей мамы – вот эта старая, шепелявая женщина, с белой пенцой слюны в углах трясущихся губ?
– Ну как у вас в этой... в бригаде? – вдруг спрашивает она на бегу.
– В команде? – мычу что-то нарочно невразумительное.
Знаю, что сейчас моя команда вряд ли ее интересует. Она, действительно, тут же забывает про свой вопрос.
– Ой, сухари горят!
Уже из кухни кричит:
– Хочешь сухарик? Принеси мне масло. Люся, дай ему...
Надо уходить. Удивительно – мне совсем не жалко, что она уезжает. И только немного грустно от другого, от мысли, что когда-то, не так давно, на этом диване сидела бабушка. А Таня – в том кресле, в углу, на котором сейчас кучей лежат зонтики и, завернутая в газету, портьера. Мы собрались тогда все вместе, и Николай Сергеевич, муж тети, еще не ушел на фронт. Он только что приехал из Ленинграда и рассказывал за чаем, как это началось там. Он был веселый и, наверное, очень храбрый человек, хотя и в очках. Даже тогда он шутил, рассказывая, как в одном человеке заподозрили немца и потащили его в милицию только за то, что он очень много выпил пива в палатке. Одно мне показалось странным и надолго запомнилось: уже вечером, когда мы уходили, Николай Сергеевич тихо сказал бабушке: «Подумай, куда отправить детей. Немцев мы разобьем, но это будет тяжелая война. Тут разговор не о месяцах...» Я тогда еще не служил в команде, был уверен, что война продолжится месяца два и уже к первому сентября, к школьным занятиям, окончится обязательно...
Николай Сергеевич ушел добровольцем в ополчение. Уехала бабушка. И вот – тетя... Откуда ж это странное безразличие? Ведь она все-таки близкий мне человек, единственный близкий в Москве... Единственный? Да, так говорила бабушка. Может быть, надо ее жалеть, что-нибудь говорить, успокаивать? Я стою в нерешительности у стола, листаю перевернутый вверх ногами толстый том Бенуа, и вдруг мне кажется, что я первый раз в этой квартире, в чужом доме, среди чужих людей...
Женщина с красным лицом кряхтит на корточках возле буфета, бормочет что-то, гремя посудой. Тикают большие стенные часы, уткнувшись циферблатом в подушку.
Последних страниц нет. В конце ноября Юрий уехал в Ташкент, где находились бабушка и сестра.
Немыслимое одиночество. Отец расстрелян, мать в лагере. Но есть родная душа – Тема Ярослав, мальчик, с которым учились в 19-й школе и были соседями по Дому на набережной. Вот его адрес и значится на первой странице одной из записных книжечек (Тему после ареста родителей забрала к себе тетка).
Эти книжечки – маленькие блокноты фабрики «Светоч» с эпиграфом на обложке: «Наши трудности есть трудности роста. Усилим борьбу за пятилетку».
1942—47 годы. Юрий работал тогда на военном заводе и учился в Литинституте на вечернем отделении.
Записи, мелкими буквами, экономя бумагу, перьевой ручкой, фиолетовыми ученическими чернилами.
Я шел по улице Горького и, проходя мимо какого-то маленького ларька, – не то табачного, не то парфюмерного – заметил там странное скопление народа. Это был один из тех, оскудевших за время войны ларьков, где вместо товаров, которыми они должны торговать, судя по вывеске, можно найти только какие-нибудь березовые, плохо выструганные и вызывающие у истого курильщика отвращение, мундштуки; почти целые пачки диапозитивов на тему «Как охранить себя от желудочных заболеваний» или откуда-то выкопанные книжонки, 35-го года издания о пушном промысле или сахарной свекле. Или какие-нибудь грубые предметы быта – железные наперстки, заржавевшие от долгого стояния пояса, называющиеся «дамскими», но которые постеснялась бы надеть на круп даже самая последняя кобыла... Продавцы, по большей части женщины или старики, польстившиеся на рабочую карточку, целые дни скучно и тоскливо выглядывают из своего окошка и, если у них нет часов, – то они, заперев свою, никому не нужную, с пустыми полками, хибару, бегают каждый час куда-нибудь узнавать время – в данном случае на площадь против Белорусского вокзала.
Понятно, что я удивился, увидев как к одному из таких ларьков то и дело подходят люди, останавливаются, с интересом смотрят в окошко минуты три-четыре и отходят. Подойдя к куче людей и вытянув шею, я увидел то, что привлекало сюда публику. Продавщица, пожилая женщина, стояла посреди своей будки, а рядом с ней, с обеих сторон стояли ее дети. Мальчик и девочка. На прилавке, в большой белой тарелке, возвышалась высокая дымящаяся гора только что испеченных белых, с поджаристой нежной кожицей, аппетитно пахнущих и щедро намасленных, блинов. Да-да, настоящих мирных блинов, тех самых, от которых, по преданию, умер Крылов!.. Женщина брала их осторожно, двумя пальцами и давала своим детям, а они с хрустом, блестящими от масла ртами, уписывали их торопливо и жадно.
Люди толпились, глядя на пустые полки, потом долго, минуты три-четыре, на эту прекрасную, розовато-коричневую жирную гору, и отходили, одни с усмешкой, другие смущенно, третьи сумрачно. Видя толкучку у будки, подходили другие, молча протискивались, молча смотрели и молча отходили.
О люди: я понял их и себя. Мы смотрели туда, на этот дымящийся пряный кусок нашей минувшей, светлой и далекой жизни – и он казался нам словно вынутым откуда-то издалека, из мира, из сна...
О если б имел я вагон, бочку, мешок, хотя бы большую банку блинов, о, я бы накормил вас... всех.
Мне стало грустно, мне стало жалко их, себя, вообще всех людей, до одного.
На следующей страничке воспоминание об Узбекистане, где был недавно в эвакуации и где школьников послали на строительство канала.
После того, как мы кончили постройку Сев. Ташкентского канала, начальник нашего участка – Уткур Игам-берды сказал речь на трассе. Было очень жарко, пыльно и душно, всем нам хотелось скорее уйти с осточертевшей трассы в поселок, где нас ждали холодный хатык – кислое молоко и жирный, с бараньим мясом узбекский «палов». Уткур тоже спешил и, прокричав на ветер несколько отрывистых и трудно понимаемых фраз на русском языке, окончил свое выступление следующим возгласом, написанным на бумажке: «Яшасун Ахунбабаев! Яшасун И. В. Сталин! Яшасун Be... ха... пе... в скабке малмки буква бе...» [71]
Его голос потонул в громких и бурных выкриках, и, схватив кетмени, строители побежали скорее по своим палаткам.
Когда я прихожу в свою заводскую столовую и сажусь за стол, я каждый раз с удивлением спрашиваю себя: «Как же теперь кормят в детских садах?»
71
ВКП(б).
Была еще одна, изумлявшая нас, рифма судьбы: мой детский сад находился как раз в переулке за Белорусским вокзалом, по которому Юрий ходил на завод. Я даже помню его в те времена: высокий, с пышными волосами, в телогрейке, в грубых солдатских ботинках, в очках... Юрий не верил, что помню, но была одна деталь, придумать или домыслить которую невозможно: человек, на которого я обратила внимание, носил под мышкой черную загадочную трубу, может, она-то и привлекала меня. Юрий выпускал тогда стенную газету цеха, и это был футляр. Кормили же в детском саду, кажется, неплохо, только зря лили рыбий жир в суп, противно было есть.