Шрифт:
Записав то немногое, что нечаянно проскочило сквозь тупую матерщину, Устин отправился обратно, думая по дороге, как он жалок и грешен, недостоин благодати и неспособен сотворить доброе дело. Ноги несли его, несли - и он опомнился от столкновения с конской мордой.
Кучер, а это был Фаддей, натянул поводья, заставил коня отступить, а Устина нещадно изругал.
Горе-архаровец попятился и налетел на женщину, идущую от крыльца к санкам. Он повернулся, глаза встретились…
Ох, что это были за глаза! Редкого цвета - темно-серые, почти черные, но на солнце - с явной зеленью, раскосые, шалые, в длинных ресницах!
– Да ты что, следить за мной нанялся?
– с досадой спросила Дунька.
– Кто ты мне - свекор, что ли? Еще раз на тебя тут набегу - ей-Богу, господину Архарову пожалуюсь!
И невольно улыбнулась, вообразив, как является на Лубянку с такой диковинной жалобой…
Устин не имел намерения выслеживать Дуньку, просто ноги сами занесли на Ильинку, а душа, делая вид, будто по всем полагается на волю Божию, надеялась на чудо - может же такое случиться, что Устин с Дунькой случайно встретятся? И душа голове про свои затеи, видать, не докладывала.
– Авдотьюшка… - испуганно отступив, сказал он.
– Вот те крест - не следил! Авдотьюшка…
– Опять про разврат тольковать примешься? Да и посреди улицы?
– Дунька была нетерпелива, кучер смотрел на нее неодобрительно, да и прохожие оборачивались на странную пару.
– Вот когда мне сорок лет стукнет - тогда и приходи!
Этот возраст казался двадцатилетней Дуньке для себя таким же невозможным, как четыреста лет.
– Авдотьюшка…
– Ну, что еще выдумал? Говори скоро, я тороплюсь!
– Куда торопишься?
– спросил ошалевший от Дунькиного наскока Устин.
Тут он и получил подарочек.
– Я ролю учить еду! Меня на театре играть зовут! И не стой на дороге!
Оттолкнув Устина, Дунька побежала к саням.
– Господи!… Опомнись!…
Устин догнал ее и заговорил чуть ли не со слезами:
– Авдотьюшка, голубушка, не губи душу, опомнись, одумайся, грешно это - себя с подмостков казать, грешно - себя другим человеком воображать…
Дунька добежала до саней и, держась за их резную спинку, повернулась к Устину.
– А шел бы ты, детинушка…
– Грешно на подмостках страстями распаляться!
– продолжал Устин, готовый на коленях умолять ее отступиться от затеи.
– Авдотьюшка, свет мой ясный, ты же в ад попадешь!
Дунька страсть как не любила, когда ей за ее вольную жизнь такое сулили, и в ответ также послала Устина - но отнюдь не в ад…
С тем и укатила.
– Это бес в тебе сидит, бес!
– опомнившись, закричал вслед Устин.
– Это бес слова выговаривает!…
Сколько случилось рядом прохожих - всех хохот разобрал.
Устин стоял, как оплеванный. Кто-то его похлопал по плечу, кто-то добродушно отругал - нашел же ты, детинушка, место с девкой разбираться… Устин вздохнул и поплелся в полицейскую контору, по дороге твердя молитвы, чтобы взъерошенная обиженная душа угомонилась. Но как-то так, невзначай, он проскочил мимо Рязанского подворья и понесся прямиком к Сретенскому монастырю. Ноги сами вели в маленький храм Марии Египетской.
Тут, как всегда, было полным-полно богомольцев, горели большие свечи, поставленные по обету - может, теми отцами-матерями, чьих дочек удалось спасти от театрального соблазна. Перед ракой с мощами Устин опустился на колени и, вздохнув, обратился с мысленной мольбой.
– А хочешь, я тебе лоскуток дам?
– прошептал в ухо радостный от сознания доброго дела голос.
– Мы к ковчежцу лоскутки кладем, они запахом напитываются, носить с собой хорошо, или под образа класть, или к больному месту…
Устин повернулся и увидел румяного инока - отца Аффония.
– Как хорошо, что встретились, - радостно отвечал он.
– Дай непременно…
И вновь вернулся к молитве, а инок отошел в сторонку, чтобы не мешать. И все время, обращаясь к преподобной, Устин чувствовал его присутствие - словно бы отец Аффоний охранял его от тех оголтелых богомольцев, что норовят всех распихать - лишь бы самому поближе к святыне на коленки грохнуться.
От этого душе стало вольготно и она ощутила молитву как единственный способ своего существования. С Устином такое случалось, он знал это блаженство и знал также, что его насильно не удержишь, а надобно в него просто погрузиться и ни о чем не задумываться…
Когда молитвенное пламя души стало иссякать, Устин не дожидался пустоты в голове и в душе - пустоты, тут же заполняемой ненужными и нелепыми здесь, в храме, мыслями, а встал и, перекрестясь в последний раз, отошел, храня в себе некую радостную недосказанность, ощущение ниточки, все еще связывающей его с серебряным ковчежцем.