Шрифт:
– А что это за прилагательное у Вас в третьей строфе «ручейково», что это за новшество?
Да и «зальдить» Ваше режет слух. Это никуда не годится.
– У Вас какое образование? – опять это серебро перед глазами. – На мой взгляд, все Ваши эпитеты, которыми Вы так щедро здесь разбрасывались, есть не что иное, как элементарная безграмотность.
Танька слушала нелестные эти отзывы и мысленно просила прощения у Игоря Северянина. Она, наконец, осмелилась посмотреть в глаза руководителю студии и с изумлением увидела, что тот едва сдерживает смех.
– Вы всё знали и не остановили меня, – укоризненно прошептала Танька и в слезах выбежала из комнаты, а седой, не в силах больше сдерживать смех, расхохотался.
Сероглазая поэтесса обиженно поджала и без того тонкие губы:
– Может быть, Вы объясните нам, что здесь происходит, Сергей Викторович?
– Нет уж, милейшая Анна Николаевна, я объяснять ничего не буду. А тот, кто желает получить объяснения, пусть обратится к творчеству Игоря Северянина.
По бледному лицу поэтессы расплылись бесформенные алые пятна.
– Так эта нахалка нам Северянина читала? Да как она посмела?! И Вы не вмешались, не прекратили этот балаган?
– Не может быть, – растерянно сказала её подруга. – А кто её вообще сюда привёл, эту дрянь?
Танька услышала шаги в коридоре и замерла. «Слава Богу, мимо. Ничего, скоро они разойдутся, и тогда я выберусь отсюда, пойду домой и никогда больше здесь не появлюсь».
– Выходи, Чалая, я знаю, что ты здесь, – услышала она голос седого, и сердце её вновь забилось, как у пойманной в силки птички. Она вышла из своего убежища и тихо сказала:
– Простите меня, Сергей Викторович, я и сама не знаю, как это случилось. Я не хотела, честное слово.
А он смотрел на неё и вспоминал, как лет тридцать назад сам сидел под этой самой лестницей, только стены здесь были тогда выкрашены в какой- то другой цвет.
Седой улыбнулся нахлынувшим воспоминаниям.
– Да будет тебе, Чалая, не оправдывайся. Запиши-ка лучше мой телефон и адрес. Есть на чём?
– Есть, – шмыгнула носом Танька, доставая из кармана джинсов маленький, изрядно потрёпанный блокнот.
– Я жду тебя через неделю со стихами. Только обязательно позвони накануне, лучше вечером.
И, уходя по широкому светлому коридору, добавил:
– Со своими стихами, Чалая, со своими. Северянин в моей библиотеке давно есть.
Долг
Я не был в родном городе давно.
Пятнадцать вёсен прошло с тех пор, как нога моя в последний раз ступала по серым, отполированным временем булыжникам на мостовой центральной улицы. Её-то и касался Каретный переулок; не пересекал, не упирался в неё, а именно касался, и носила эта улица название Косвенной не случайно.
В точке прикосновения стоял старый дом в три этажа. Большая часть окон выходила в Каретный, а остальные смотрели на широкую нарядную Косвенную. Были эти окна глазастыми и любопытными в отличие от тех, что робко выглядывали в тихий переулок, заросший сиренью.
К моему немалому удивлению старый дом и старый орех преспокойненько стояли на своих местах. Окна, выходящие в переулок, были распахнуты как пятнадцать лет назад, и показалось, что если сейчас свистнуть, то из крайнего окна высунется взлохмаченная голова и крикнет: «Ну что, соловей-разбойник, свистишь? Давай, поднимайся, завтракать будем…».
Я взбегу по винтовой лестнице, пройду по деревянной галерее балконов и попаду в светлую кухоньку с симпатичными «ситцевыми» обоями и портретом Александра Вертинского в золочёной рамочке; на круглом столе румянится аппетитная горка оладий, в запотевшем глиняном глечике – холодные сливки. А у поющего примуса хлопочет мама Лёнчика – тётя Люба, маленькая женщина с приветливым, добрым лицом.
В дверях появится взъерошенный Лёнчик с вечной своей гитарой, скажет: «Вот послушай, ночью сегодня напел; работы не так много было, вот…». И начнёт наигрывать мотив, который сразу захватит в плен душу и опутает сердце, и будут они оставаться в плену до следующей песни, написанной Лёнчиком.
Он был старше меня всего на полгода, но давно уже работал – кормил семью. У Лёнчика подрастал младший братишка Толик, а отца не было, погиб, спасая человека во время аварии в нашем порту. Тётя Люба осталась с двумя детьми на руках. Учиться после школы ему не пришлось, а я поступил на журфак в университет и первое время испытывал чувство стыда, за то, что я учусь, а он пашет по ночам, чтобы помочь матери. А ещё я испытывал чувство зависти: так играть на гитаре и петь умел только он – Лёнчик.