Шрифт:
Зачем я не урод иль волкодей,
Я мелкодей,
Я солнцу радуюсь —
Бессмысленное дерзко,
наверно жизнь моя —
летящий суховей,
стремительности
краткая поездка
в бессвечье,
что возмездием грозит
за все несчастья,
что другим достались…
Поэзия, считает он, существует для познания иных миров, где нет ни эллина, ни иудея, ни патриция, ни плебея, ни мужчин, ни женщин.
Только дух, только Абсолют…
3Помню, дал ему диктофон, и он буквально впился в него.
Жажда высказаться, вообще говорить вслух – сильнее желания власти.
– Почему ты публикуешь стихи только в виде факсимиле? Это связано с какой-то идеей, с какой-то задачей? Оригинальность? Своего рода фанатизм?..
– Владелец типографии мне сказал, что никакая машинистка это не разберет. У нее крошечная головка, она подумает, что ты просто безграмотный человек… Она ведь не понимает, что это особое искусство… А вообще, я не являюсь фанатиком своей идеи, философ вряд ли может быть фанатиком, иначе он перестает быть философом…У меня было нестерпимое желание разрешить «последние вопросы».
– Кем ты считаешь себя: евреем, русским, израильтянином?
– Это проблема будущего….
– Как так?
– Нужно примириться с тем, как сложилась ситуация. Если мои стихи будут эквилентированы на иврите – стану израильским поэтом. Возможно, переводы будут даже в чем-то богаче русских оригиналов…
– Анна Ахматова считала, что переводы невозможны. И вообще перевод – трудоемкая часть безделья.
Он молчит. Что-то высчитывает, вымеривает. Я думаю, у всякого крупного дарования есть некая метафизическая сторона, которая пленительно действует на обыкновенного человека, на меня, например…
– Логотворчество позволяет переводчику делать любые изменения языка перевода, чтобы добиться эстетического эквивалента оригиналу. Чем больше усилий и знаний требует перевод – тем больше тонус наслаждения. Что касается моих стихов, то они малодоступны даже в оригинале.
Смотрю на него и вдруг неожиданно для себя думаю, что поэт, которому удалась одолеть по крайней мере одну из двух вечных тем – любовь или смерть, – уже добился успеха. О любви он не пишет. О смерти? Пожалуй. Но без интереса. Спрашиваю в лоб, с некоторым налетом бесцеремонности:
– Что ты думаешь о смерти?
– У меня нет страха смерти. У меня есть страх за гибель моих сочинений. Быть может, этот страх тоже не особенно глубок, потому что я ничего не делаю для того, чтобы их издать. У меня принцип: что само в руки не идет, то не мое.
– А все-таки, какой бы ты себе надгробный памятник придумал?
– Я хотел бы, чтобы мастера сделали изображение, потому что разум рождается зрением. По еврейскому закону нельзя, а жаль…Из прочих достопримечательностей его личности: он добр, как блаженный, кроме рукописей раздает все, что только можно поднять и унести. Телефона у него нет и ему не надо лукавить, будто его нет дома. «Один звонок в неделю, – говорит он, – и я был бы выбит из колеи». Он кажется мне надежным, как старая кирпичная кладка. Он мог бы сказать о себе, как Бабель: «Я не сволочь, напротив, погибаю от честности…»
– Ты иврит знаешь?
– Плохо.
– Двадцать шесть лет – и все плохо?..
– Мне языки очень нравятся. Английский, французский, немецкий – это инструментальные языки, язык фортепьяно… Я дам зеленый свет ивриту только 1 января 2001 года после окончания моей русской программы. У меня есть исследования алфавита – еврейского, индийского, арабского, латинского… Если латинский алфавит – философский, арабский – изящный, сахарный, то ивритский – духовный. В моем исследовании еврейский язык назван гигантропическим. Индийский язык – мистическим. Западноевропейские языки – языки инструментальные, органа, фортепьяно, русский – оркестровый, оркестрово-экологический, оркестрово-речной, оркестрово-скульптурный. А иврит – язык прошлых и будущих цивилизаций. После иврита следующий гигантропический – хинди, бенгали, немецкий, но уступают ивриту… Идея чего-то предельного наследница трех великий стратегических идей иудаизма: концентрация энергетического тонуса в слово, создание словесного метатела и принцип генетического скачка… Эти идеи сверхсложны, логотворчество как раз их и разрабатывает. Но логотворчество в его теоретической части создано на русском языке, а не на иврите, русская культура прошла все стадии, создала шедевры во всех отраслях культуры, но при этом имела в своем распоряжении тысячу лет развития… И все же, логотворчество родилось в такой осевой стране, как Израиль. Владимир Соловьев считал, что еврейство можно сопоставить только со всем человечеством – если поместить на одну чашу еврейский народ, то на другой чаше окажется все человечество… Ментальный потенциал человечества (я цитирую сейчас свою «аверону») равен потенциалу всего остального человечества без Израиля. Ну там, правда, говорится, что он меньше потенциала Христа, потому что потенциал Израиля – это человечество в миниатюре, а Христос – это больше, чем человечество, это центральный гармонический образ мироздания…
– Ах, вот почему поэты, Иосиф Бродский, например, бегут.
– Куда бегут? – удивляется он.
– От иудаизма.
– «Иудаизм разве религия? – вопрошал Гейне. – Это несчастье!» Иудаизм – религия статуса, религия менталитета, в Израиле не может быть другой религии. Какое может быть христианство в солдатской стране? Такая страна связана с вопросами безопасности, а христианство требует комфорта, ухоженности, утонченности, это явление, которое возникло позже, на рубеже гибели эллинизма и религии самых развитых цивилизаций – греческо-римской, в то время как еврейское сознание разрабатывало проблемы платонизма, эзотерического космоса. Эти проблемы достигли апогея в Каббале. Апогей еврейской мысли в Эрец-Исраэль – начало нашей эры…
Для развития разных культур требуется большой период времени, хотя мы и живем в период ускорения – крещендо, на то, на что раньше требовались сотни лет, сегодня – всего только десятки. Культура – олицетворение времени. А пока время не прекращается, оно принимает другие формы, и культура принимает другие формы… Физика стала сложнее литературы. Начиная с открытий Эйнштейна, с открытий психоанализа, естественные науки стали сложнее гуманитарных.
– С тобой за последнее время ничего из ряда вон выходящего не случилось? Только это? – ехидничаю я.
– Ну как же, случилось, именно случилось! – с жаром отвечает он. – Я же говорю: физика сделалась сложнее… Совершенствование этики-нравственности связано с усложнением образно-художественной системы мышления. Усложнение естественных знаний само по себе мало что прибавляет человеку с точки зрения духовного мира. Ведь у человека, кроме научных знаний, потребность в духомирии… Наука никогда не компенсирует потребности человека в фантазии, в художественном оформлении потенциала духа, она никогда не может компенсировать даже религии… А поэзия – вообще синтез любого гуманитарного комплекса. И слово, и ритм, и музыка, и живопись… Логотворческая поэзия идет уже по вертикальной шкале к эволюции сознания будущего. Мы подходим к той грани, которая требует принципиально иных способов передачи информации…Его программа, касающаяся русской поэзии, почти завершена. В поэзии логотворческой – он в самом начале.
Работы – невпроворот. А казенных коштов – нет.
«В тюрьме я был на казенном коште, правда этот кошт, как говорится, «азохен вей» – не приведи господь… Однако не надо было ничего искать самому…»
Впрочем, он не жалуется, хотя жизнь на пособие по старости для одиноких схожа с жизнью Ленина после 1924 года: и не хоронят, и жить не дают…
В доме, где живёт Илья, установили лифт, и Илья должен теперь платить за квартиру много больше. Два года назад он получил стопроцентную инвалидность. Потом шекелей 200 срезали. Перестал получать помощь от Союза писателей (была два раза в год, нынче отменили: писатели – негодный товар для политиков). Государи-императоры – те хоть золотую табакерку жаловали, а за послушание и поболее одаривали. Вообще Бокштейн считает, что при государе Николае I в стране были свободные нравы. Вот пример.
Мужик в харчевне плюнул на портрет царя.
– Ты на кого плюешь? Это же Государь наш, Николай Павлович.
– Это тебе он Государь, а мне он Николка. Был Николка и есть Николка, плюю на тебя, Николка!
Мужика взяли, доложили царю.
Царь говорит:
– Отпустите мужика, скажите ему, что я на его портрет тоже плюнул.
Илье Бокштейну, философу и поэту, все же на жизнь хватает.
За двадцать шесть лет ни разу не покупал одежды, вот даже в двух рубашках сразу ходит. Кроме ничтожных расходов на питание и расходов на книги – никаких других.
И работа, работа, работа…
Правда, иногда появляется на поэтических вечерах. Об одном из них писал Андрей Вознесенский: «А после конца вечера, вскочив на сцену, потусторонний Бокштейн, похожий на тролля, пел свои переводы Лорки, которые куда свежее опубликованных у нас».
А он все недоволен:
– Я самоучка-дилетант, не получивший даже высшего разряда. Я видел всего два города: Москву и Тель-Авив. Остальные – в альбомах. Во сне, в воображении. Искусство велико тогда, когда не зависит от реальности. Наоборот – реальность зависит от искусства. Искусство создает свою трагическую реальность, избавляет человечество от трагедии реальной. Вам куда, на автобусную станцию? Заметили ли вы, что там, внутри здания, свои города, улицы, закоулки, мостики. В особенности на шестом и четвертом этажах – бесконечность пространства, устремленность, а с боков, наоборот, пространство идет уже на тебя. Пятый побочный этаж в желто-розовых тонах напоминает становление сознания от ребенка до юноши, в то время как шестой – зрелость, раскрытие всех возможностей…Нет у него даже маски Велимира Хлебникова. У него вообще нет никаких масок.
Август 1997 года
P.S.1. Это эссе опубликовано в «Иерусалимском журнале» (№ 2, 1999 г.) всего за несколько дней до смерти Ильи Бокштейна (18 октября 1999 г). Похоронен 20 октября на тель-авивском кладбище «Ха-яркон».
Незадолго до смерти Илья, как всегда в понедельник, совершил свой привычный путь из Яффо в Тель-Авив на Каплан, 6. В Союзе писателей в понедельник приемный день. Он шел посмотреть на людей, почитать стихи, обменяться новостями. Сообщил, что врачи настоятельно требуют, чтоб лег в больницу. А он не хочет. Зачем? Смерти он не боится, разве что обеспокоен судьбой собственных рукописей. Впрочем, кому они там нужны, в государственном жилье для пожилых репатриантов?
А вообще он счастливый человек, жил как хотел, писал что хотел, даже пережил Иосифа Бродского…
Попросил, чтоб я принес ему мой экземпляр «Бликов волны». Книга оказалась при мне. Он написал на обложке:
Вдохновенье —
Веточкина шалость
Веткою поветрена строка
Вспышка озаренья и усталость
душная рутина и тоска…
Вообще, он часто говорил о «тоске, которая его непременно задушит».
Я сообщил ему, что вот-вот выйдет второй номер «Иерусалимского журнала» и там – мое эссе о нем.
– Неужели? – по-детски обрадовался он, но вдруг стал нескладно серьезным.
Снова попросил книгу. Написал: «Илья Бокштейн. Воспитательная соната. Дилляр-2» (это еще предстоит разобрать).
Еще с кем-то разговаривал. Выбирал между больницей и Музеем Израиля в Иерусалиме, где была выставка Василия Кандинского. Когда-то так же выбирал в Москве между Библиотекой иностранной литературы и Израилем. Тогда, поколебавшись, выбрал Израиль.
Теперь – Кандинского…
Вел еще какой-то запутанный рассказ… Словно дорогу или нить.
Все навевало мысль о договоре, заключенном со смертью.
Осталось впечатление чего-то трогательного и безысходного.
Как сон изнутри.
Тут пришли спасительные посетители. И я пустился в мелочные разговоры.
Все же после выставки Илья побрел в больницу.
Обычно на рукописях, которые он дарил, тщательно проставлена дата. Иногда даже часы и минуты. В этот раз дату не указал.
Кончилось его пространство. Кончилось и время.
Увидел его уже в морге. Кто хочет узнать, как он выглядел – смотрите рисунок Митурича «Хлебников на смертном одре». Сходство потрясающее.