Шрифт:
За всем тем мы не могли даже рассчитывать на скорый мир.
План назначить выборы во время перемирия и привести в порядок свои дела при помощи признанного всей страной правительства Тьер выставляет как ближайшую цель временного прекращения военных действий; но это обстоятельство, без сомнения, гораздо важнее для французов, чем для нас. Но кроме того, принимая во внимание тактику временного правительства, постоянно возбуждающего народные страсти зажигательными прокламациями, этому намерению нельзя придавать серьезного значения. Наконец при серьезном желании временное правительство могло бы выполнить свой план и без всей этой процедуры с перемирием. Эти предложения не сулят немцам ровно ничего. Дело могло состояться лишь при иных условиях, и канцлер предложил Тьеру перемирие на основании военного status quo; оно должно было продолжаться от 25 до 28 дней; в течение этого времени французы должны спокойно заняться выборами и созвать национальное собрание. И это предложение уже было уступкой с нашей стороны в пользу французов. Если, как утверждает Тьер, Париж снабжен провизией на многие месяцы – в чем нельзя и сомневаться, судя по заявленному им в условии требованию насчет муки, – то совершенно непонятно, почему временное правительство не хочет принять перемирие без снабжения города провизией. При этом громадную выгоду французам представляла приостановка дальнейшего беспрепятственного занятия французских областей нашей освободившейся из-под Меца армией. Оно было бы ограничено известной демаркационной линией. Тьер, однако же, не хотел принять этих весьма умеренных условий без согласия на подвоз провианта к Парижу; на этом он упорно настаивал, а взамен не мог даже обещать нам какой-нибудь военной уступки вроде занятия одного из фортов Парижа.
Когда мы шли к столу, канцлер сказал нам, что военный министр серьезно болен. Он чувствует себя очень слабым и, вероятно, раньше двух недель не поправится. Потом принялся острить по поводу воды для умывания, употреблявшейся в доме. «Обитатели здешних водопроводов, должно быть, тоже наблюдают свои сезоны. Сперва появились в ней сороконожки, которых я терпеть не могу – разом шевелят своими тысячами суставов. Затем пожаловали глисты, животные, конечно, безобидные, но я скорее примирюсь со змеями, чем с ними. Теперь нахожу там пиявок. Сегодня я нашел одну маленькую, свернувшуюся совершенно в клубок. Я старался заставить ее развернуться, но тщетно – клубок так и оставался клубком. Полил я на нее колодезной водой, она вытянулась в нитку и попыталась уползти». Затем разговор перешел к разным простым, но тем не менее заслуживающим внимания предметам гастрономии. Говорили о свежих и соленых сельдях, молодом картофеле, сливочном масле и т. д.; под конец министр сказал Дельбрюку, который тоже оказал свою долю внимания этим предметам: «Есть рыба, которой пренебрегают совершенно напрасно, – это осетр; но в России его умеют ценить; встречается он и у нас. В Эльбе, в Магдебургской округе, он ловится довольно часто; но там его, кроме рыбаков и простого народа, никто не ест». Он разобрал все достоинства осетра и заговорил об икре, различные сорта которой он характеризовал как знаток. Немного погодя он продолжал: «Мне сегодня, когда шел снег, снова пришло в голову – как много общего между галлами и славянами. Те же широкие улицы, те же тесно жмущиеся друг к дружке дома, часто те же плоские крыши, как и в России. Недостает только луковицеобразных колоколен. Зато версты и километры, аршины и метры те же самые; а вот еще более разительное сходство – это наклонность к централизации, к общему единомыслию и, наконец, эти коммунистические черты в народном характере».
Тут стал он изумляться удивительным вещам, совершающимся ныне на свете: все перевернулось вверх дном и вызвало невиданные события. «Стоит только подумать о том, – продолжал он, – что папа может очутиться в маленьком протестантском городке («В Бранденбурге при Гавеле! – воскликнул тут Болен»), рейхстаг в Версале, законодательный корпус в Касселе, а Гарибальди, превратившийся во французского генерала после Ментаны, сражается, командуя папскими зуавами»; и граф еще довольно долго говорил на эту тему.
«Сегодня и Меттерних мне писал и просил, – сказал он вдруг, – чтобы мы впустили Гойоса, с тем чтобы он вывел из Парижа австрийцев. Я ему ответил, что уже 25-го октября им позволено выйти, но мы никого не впускаем, не исключая и дипломатов! Мы их и в Версале не принимали; только для него я сделал бы исключение. Тогда он, пожалуй, вновь поднял бы вопрос об австрийских притязаниях на союзное имущество в немецких крепостях».
Потом заговорили о врачах и о том, как иногда сама природа помогает больному; канцлер рассказал по этому случаю, что однажды он охотился у герцога (имени которого я не понял) и ему тогда очень нездоровилось, так что ни два дня охоты, ни свежий воздух нисколько не помогли. «Вот прихожу я к кирасирам в Бранденбурге; они только что получили кубок; кажется, они в это время праздновали свой юбилей. В кубок вмещалась целая бутылка. Я должен был, – рассказывал канцлер, – первым его обновить, и затем передать другим. Я произношу спич, беру кубок, осушаю его до дна и передаю его пустым. Это всех весьма удивило, никто не мог ожидать такого удальства от кабинетного человека. Я же приобрел эту способность еще в Геттингене. Но что удивительно, а может, и вполне естественно, после этого в течение четырех недель мой желудок был так здоров, как никогда. Я пробовал и позже лечиться таким же образом, но уже никогда не имел подобного успеха». «Да, вот еще помню, однажды при Фридрихе Вильгельме II во время охоты пришлось пить из кубка времен Фридриха I; это был олений рог, вмещавший две трети бутылки; его нельзя было захватить губами, а между тем не дозволялось при питье пролить ни одной капли. Я взял рог и мгновенно осушил, несмотря на то что в нем было прехолодное шампанское; моя белая жилетка свидетельствовала, что я не пролил ни одной капли. Общество было в великом изумлении. Я же попросил вновь наполнить для меня рог. Но король воскликнул: «Нет, не бывать!» – и я должен был отказаться от своего намерения».
«Прежде подобные подвиги были необходимой приправой дипломатии; непривычных спаивали, выспрашивали у них все нужное, заставляли их соглашаться на условия, на которые они не были уполномочены, и тотчас же их подписывать; а когда хмель проходил, несчастные приходили в ужас от своей оплошности».
«Я не знаю, – заметил канцлер потом, – отчего все семейства, которым давали в Померании графский титул, вымирали. Я бы мог насчитать десять или двенадцать таких примеров». Некоторых он назвал тут же. Затем продолжал: «Я тоже вначале боялся подобной же участи, но наконец примирился с ней, хотя и теперь опасения мои не совсем улеглись». Когда подали жаркое, канцлер спросил: «Что это, конина?» Кто-то из присутствующих ответил, что это говядина; он возразил: «Странно, что едят конину не иначе как из нужды, подобно осажденным в Париже, у которых скоро не останется ничего другого. Это, верно, происходит оттого, что лошадь особенно нам, наездникам, ближе других животных. Всадник и лошадь составляют некоторым образом одно целое. (Ich hatt’ einen Kameraden als wär’s ein Stück von mir» – цитировал канцлер.) «Лошадь и по уму ближе других зверей к людям. Вот и с собаками то же; собачина, должно быть, очень вкусна, а все-таки мы ее не едим». Один из гостей отнесся неодобрительно к собачине, а другой похвалил, после чего канцлер опять продолжал: «Чем более животное на нас походит, тем неприятнее нам употреблять его в пищу. Должно быть, обезьяны препротивны в жарком, так как их руки очень похожи на человечьи». Вспомнили, что дикие едят обезьян, после чего речь перешла на людоедов: «Да, – возразил граф, – но к людоедству первоначально принуждала нужда, да и тут я, помнится, читал, что мужчины предпочитают есть женщин; да, вообще мы неохотно питаемся плотоядными животными: волками, львами; исключение – медведи, но и те употребляют больше растительную пищу. Я вот не могу взять в рот не только курицы, кормленной мясом, но даже и яиц ее».
Вечером, пришедши за справками, Л. сказал, что О’Сэльван, прежний посол Американских Штатов в Лиссабоне, получил совет удалиться, что он уже и сделал, далее этот расторопный Л. разузнал по моей просьбе все касавшееся до нью-йоркского «Таймса»; оказалось, что у них два корреспондента: один г. Скоффрен, квартирующий у егерского полковника фон Штранца в Вилль-д’Аврэ, а другой Голт-Вайт, живущий постоянно в Сен-Жермене. После 8 часов граф Брей был у канцлера в маленькой приемной.
Пятница, 11-го ноября. Сегодня утром, судя по пушечной пальбе с северо-запада, 46-пушечный «Bullerian» опять расходился, мы же сидим себе смирнехонько. Канцлер заставил меня телеграфировать о занятии Ней-Брейзаха; затем он пожелал, чтобы я повидался с англичанином Робертом Конигсби, просившим у него аудиенции в качестве корреспондента нескольких английских газет. Я должен был ему передать извинение канцлера, не имеющего времени исполнить его желание. Перед моим уходом канцлер сунул мне брюссельский листок «Indiscrète», говоря: «Вот чудесная моя биография, пресмешная. Вы сами увидите, как она правдива; хороши и картинки, украшающие текст; тут может и наша печать кое-чем поживиться». (Фридрих Великий тоже распространял в публике пасквили на свою особу.)
Я исполнил все возложенные на меня поручения и нашел в Конигсби милого, умного человека, хорошо к нам расположенного. Хотя у него жена немка, но он еще не освоился с нашим языком. По возвращении я принялся за «Indiscrète»; это и был тот самый листок, в котором, по словам самого графа, на него возводили неслыханные обвинения. Я многое записал, как образчик постыдных, грубых, бессмысленных клевет, служивших тогдашней французской прессе орудиями в борьбе с нами.
Там, между прочим, говорилось следующее о нашем канцлере: «Он бесцеремонно пользовался для личных целей дипломатическими сведениями о событиях, еще не имеющих совершиться, равно как и тем влиянием, которое эти достоверные известия должны были производить на биржу. Таким образом, заручась верным успехом, он заставлял играть в свою пользу на всех европейских биржах. Для этой постыдной спекуляции общественным доверием он стакнулся с господином Блеихредером, еврейским банкиром в Берлине. Алчность Бисмарка собрала, таким образом, колоссальную сумму денег, которую он поделил с этим банкиром и его наперсниками. Бисмарк, как вельможа с порочными наклонностями, нередко развлекал себя, обольщая красивых женщин. Как в юности, так и позже, он уводил не раз через своих агентов дочерей от отцов и жен от мужей».
«Таким же образом, была насильственно похищена в Бреславле одна дама поразительной красоты. Ее заключили куда-то вроде гарема, принадлежавшего графу, а когда она ему наскучила, он обратил свои алчные взоры на другую. Между прочим рассказывают еще такой случай: он влюбился в монахиню дивной красоты, велел ее увезти из монастыря и взял к себе в наложницы».
«В Берлине насчитывают до 50 незаконных его детей. Как бесчеловечный муж, он беспрестанно огорчает свою достойную жену и дает ей чувствовать всю тяжесть его горячего, злобного и грубого нрава. Забыв свое высокое положение, он обходится с ней, как истый прусский мужик, т. е. угощает ее плетью, что, впрочем, не составляет редкость в Германии. В 1867 году им овладел демон ревности, когда он услыхал, что одна из его наложниц поехала в театр с одним красивым русским аристократом. Годовое содержание, выдаваемое им этой г-же, давало ему неоспоримое право кулака, и вот он отправляется в ее ложу и тут же наделяет плечи красавицы жестокими ударами плетью. Когда этот огнедышащий дипломат находился в Париже в июне 1867 года, он часто вечером инкогнито, в статском платье, отправлялся на охоту за ночными красавицами; раз он был узнан в bal Mabille».