Шрифт:
Он копил и копил, рвал с живого и мёртвого. И курусайцы молчали, а Тишабай ходжа благодушествовал. Он окончательно уверовал в свою мудрость и в глупость курусайцев. Если бы у курицы был ум, стала бы она клевать сор? К началу революции он держал уже кишлак Курусай крепко в своих лапах, и слава о нём как о первейшем богаче пошла по всей округе. Но всякий, кто бывал у него в доме, только пожимал плечами. Жил бай, как последний нищий. Костёр посредине михманханы дымил день и ночь, зимой и летом отравлял воздух угаром. Свет в жильё проникал не через окна, заложенные для тепла комьями глины, а через дымовое отверстие в прочерневшем, прокопчённом потолке, сквозь которое вместе со скудным светом отлично лил дождь и сыпал снег. А когда на ночь дымоход закрывали циновкой, тогда и совсем становилось невмоготу. По небеленым стенам бегали пауки и сколопендры, а в пропыленных насквозь драных кошмах гнездились блохи, которые тоже не доставляли никакого удовольствия. Бай вечно сидел около очага на старом коврике, единственной роскоши, которую он себе дозволил, лениво отгонял мух, повторяя незлобиво: «Ах чтоб вас!» Он не вылезал из михманханы ни зимой, боясь холода, ни летом, ссылаясь на жару. В кои веки он уезжал из кишлака, да и то ненадолго. Кишлачные аскиябозы мрачно острили: «Наш бай сидит на одном месте. Зачем сидеть ему подобно наседке? Затем сидит, что золотые яйца высиживает, падаринга лаъанат! У всех оскомину набивает кислое, у нашего боя — сладкое». Халат он носил и летом и зимой один, ватный, расползающийся по всем швам, а бельё у него потемнело от грязи и пота. Только два раза в год к праздникам «руза байрам» и «курбан хаит» Тишабай ходжа накидывал на плечи новый халат гиссарского шёлка.
Когда Тишабай построил высокий, выше человеческого роста дувал, курусайцы удивились. Ни одна хижина курусайцев ни имела ограды выше пояса, и через такую ограду можно было не только видеть, что делалось во дворе соседа, но и спокойно перепрыгнуть через неё. Пусть перескакивают. Не было такого в Курусае, чтобы кто-нибудь когда-нибудь взял чужую вещь, украл. Никто никогда не вешал замков на двери, да и не знали никаких замков, а Адыл Кривозубый, имевший до приезда бая свою лавчонку в Курусае, уходя на закате солнца домой, задвигал открытую сторону лавчонки досками, входившими в пазы, а в петли засова на последней доске и притолоке всовывал палочку, чтобы доска не выскочила и не повлекла за собой остальные. А когда Тишабай ходжа воздвиг высокие крытые ворота, со сторожками по обеим сторонам, и навесил тяжёлые карагачевые створки с набитыми в них огромными гвоздями с четырёхугольными острыми шапками, тогда все старики сказали в один голос: «Э, да он бога не стыдится. Вон куда, к самому небу лезет».
Для Тишабая ходжи ничего не существовало в мире, кроме его дымной, тёмной михманханы, кованного медью сундука и пыльных кошм. Это был его мир. Так и жил бай от утренней молитвы до чая, от чая до полуденной молитвы. А там и вечерний намаз, и жирный сытный ужин, и тяжёлый сон с кошмарами.
Разбогатев, Тишабай присоединил к своему имени почетную приставку «ходжа» и заявил, что он из сеидов — потомков пророка. Но если бы кто-нибудь мог заглянуть даже не в очень отдалённое прошлое Тишабая, то он обнаружил бы его лет двадцать назад на базаре в Денау, когда занимался он усердным подкладыванием хвороста в печку торговца жареной рыбой. Хозяин не жалел его и день-деньской гонял: подать, принести, помочь, унести. Но все знали, что парень этот — сын Самада-Кази, казня Байсунского, а вот почему казийский сын попал в прислужники торговца жареной рыбой, никто толком не знал. Ходили слухи, что отец прогнал его из дому за противоестественный разврат. Конечно, теперь в белотелом Тишабае ходже никто бы не узнал грязного, оборванного, худого, с лицом, вечно измазанным сажей, слугу торговца рыбой. «Трудитесь, как я, — говорил Тишабай ходжа, — и вы устроите себе такую жизнь, что райские жители вам позавидуют». Но он благоразумно умалчивал о своих занятиях в молодости.
С тех пор как бай стал потомком пророка, он очень любил говорить: «Забота о бедняках, о вдовах, о сиротах — обязанность мусульманина». Вот и ширкат он организовал, чтобы помочь беднякам-курусайцам.
Некоторые, может быть, и поддались на эту удочку, но Шакира Сами, наконец, прорвало:
— Э, бай, стать муллой — чего легче, стать человеком — куда труднее, все знают, кто ты и откуда ты. И все знают, за какие грехи тебя изгнал родной отец из семьи. Аллах смилостивился над тобой, как над многострадаль-ным Иовом. Ты поднялся. Ешь плов, пей кумыс, наслаждайся, но не делай, подобно другим, священное писание орудием мошенничества.
Бай смолчал. Да и что ему оставалось делать!
Но как только Шакир Сами ушел, бай, бормоча охранительные от зла молитвы, отправился проверять замки амбаров и кладовых. Спускаясь с айвана по ступенькам, он стонал: «Тауба».
Возглас горечи и испуга повторил он вслух и про себя в этот вечер не раз. Он получил предписание, заверенное подписью назира и печатью Назирата финансов, немедленно отгрузить тридцать тысяч аршин сукна, бархата, шёлка, пять тысяч фунтов чая, триста пудов рафинада для армии ислама. Бай заметался. Уполномоченных он выпроводил, заверив, что товар ещё не получен. Те не верили, скандалили, но всё же уехали. Закрывшись в своей комнате, Тишабай ходжа охал и стонал. Он не платил за товары никому ни копейки, являлся только хранителем всего этого добра, но произошла поразительная вещь. За этот небольшой срок, пока товары лежали у него в доме, бай много раз спускался в подвалы, разглядывал ящики и тюки, трогал дрожащими от наслаждения руками, перебирал, взвешивал, любовался красочными этикетками с фабричными марками, примерял, прикидывал — и... ему стало казаться, что всё это богатство принадлежит ему. Невыносимо было ему расстаться с этим богатством. Нет, разве можно каким-то ворам и конокрадам отдать дарованное аллахом?! Он метался на своих одеялах, думал без конца. Тишабай ходжа не боялся никаких назиров. Он далеко. Тишабой ходжа не боялся эмира — он ещё дальше: Тишабай ходжа не боялся бога, он... Бога можно умилостивить молитвами и жертвами... Разве сто баранов — малая плата за милость?! Сто баранов, больших, жирных, с огромными курдюками! Нет никому дела, что цена сотни баранов едва ли составит полпроцента со стоимости всех прибывших товаров. Да и назир, и эмир, и бог далеко. Но воины ислама-то близко. Что делать, что делать? Надо вывезти всё. Куда и как? Место есть. Хорошее, уединённое. Но где достать столько верблюдов, где найти верблюдчиков, грузчиков-амбалов?.. И не с кем посоветоваться. С женой, но она женщина. И ей дела нет до его товаров. Да, без помощи проклятого ревкома Шакира Сами не обойтись. Но язык! У въедливого старикашки есть напоенный ядом змеи язык. Разве старик станет молчать! Но...
Тишабай ходжа садится на своем одиноком ложе и, открыв рот, всматривается в темноту. Как не пришло ему в голову раньше, что Шакира Сами можно просто купить! Но сколько он возьмет? Очень хитрый старик...
С наступлением утра Тишабай ходжа решил не откладывая пойти к Шакиру Сами.
Но за воротами бай успевает сделать не более десятка шагов. Он останавливается и с шумом выдыхает воздух. Ноги его наливаются свинцом, и он не в состояние сдвинуться с места. Прямо ему навстречу по кишлачной дороге, среди беспорядочно разбросанных домишек Курусая, едут всадники.
Не нужно их пересчитывать, чтобы определить, сколько их. Много. Все они с винтовками. Нетерпеливые кони под всадниками горячатся и танцуют, вздымая белую пыль, серебрящуюся в утренних лучах. Вся картина полна во-инственного задора, бодрости и даже живописна. Но Тишабай ходжа не видит в ней ничего привлекательного. Губы его шепчут: «Тауба!» Липкий пот выступает по всему телу, хотя дует прохладный ветер...
Впереди на обычном своём вороном коне едет громоздкий, с большущим животом бородач. Лицо его, широкое, багровое, всё в прыщах и угрях, улыбается весьма приветливо; но и от лица и от улыбки Тишабаю ходже делается нехорошо.
— Тауба, — бормочет он.
Он узнает во всаднике своего родного брата Хаджи Акбара, с которым не виделся много лет…
Оказывается, приехал Хаджи Акбар по совершение пустяковому вопросу.
Прослышал он о том, что в здешних краях и в самом селении Курусай работала комсомолка Жаннат. Говорят, она очень храбро тут выступала против самого Ибрагимбека. Так это правда? Ого, поистине смелая женщина. Ходила с открытым лицом и всех перемутила? Беда теперь с женщинами. Забыли они закон. Как же она вела себя? Ничего плохого про неё не говорят? Красива. Да, она красива, он, Хаджи Акбар, знает её... гм... гм... немного знает. И без того красное лицо Хаджи Акбара делается ещё более красным, даже багровым, а все прыщи приобретают фиолетовую окраску. Хаджи Акбар сопит и потеет. Он взволнован. Да, да, красива. Но красота подобает женщине скром-ной, нравственной, а эта большевичка Жаннат... Где же она сейчас? Исчезла, пропала... говорят, не то её убили басмачи, не то увезли куда-то, чуть ли не к Ибрагимбеку. Ну, если она у Ибрагимбека, то ей не поздоровится. Ибрагимбек ей отомстит жестоко.