Шрифт:
почтенным поэтом такую же выходку запорожского чудачества, какою показалось мне
168
когда-то его громкое пение песни на улице в Киеве. Условившись со мною идти к букинисту
искать редкой книги, он явился и шел со мною по Невскому проспекту, одетый в белую
полуизорванную и сильно испачканную красками блузу, в худой обуви, в поношенном и
истерзанном картузе на голове, так что фигура его напоминала казака Голоту в малорусской
думе или спившегося с круга и выгнанного со службы чиновника, обращающегося к
прохожим с восклицанием: «Пожертвуйте бедному дворянину». Что это было своеобразное
чудачество, показывает то, что ни прежде, ни после Шевченко так не ходил по улицам.
В конце того же августа 1858 года я уехал в Саратов, куда был приглашен в должность
делопроизводителя в Комитет по освобождению крестьян, и вернулся в Петербург уже в мае
1859 года. В этом /175/ самом месяце Шевченко уехал в Малороссию, откуда вернулся уже
осенью.
Весною 1859 года я получил приглашение занять кафедру русской истории в
Петербургском университете и был утвержден в звании экстраординарного профессора в
октябре того же года. Я помещался рядом с Публичною библиотекой, в доме Балабина, в
просторной и светлой комнате с перегородкою для постели; комната эта отдавалась от
находившегося в том же доме трактира. Помещение мое было не совсем удобно: за стеною,
отделявшею мою комнату от трактирного заведения, беспрестанно раздавались звуки
органа, и чаще всего терзали мой слух арии из «Риголетто», «Трубадура» и «Травиаты». Но,
занимаясь каждодневно с утра до сумерек в Публичной библиотеке и других
книгохранилищах, я приходил в свое помещение только к ночи спать и боялся тратить
драгоценное время на приискание более удобного помещения, а потому целый год терпел
надоедливую музыку. Шевченко посещал меня по одному, а иногда и по два раза в неделю.
Я слышал стороною, что во время его последней поездки в Малороссию с ним случилась
какая-то неприятность, что к нему придиралась где-то полиция, что на него был послан
какой-то донос и вследствие этого он должен был уехать из Малороссии ранее, чем бы ему
самому хотелось. Но сколько я ни пытался узнать об этом от него самого, он отделывался
ничего не значащими фразами, признаваясь, однако, что действительно были к нему
придирки от какого-то станового пристава, но не имели важных последствий. Видя, что он
насчет этого не хочет быть со мною откровенным, я не стал более допрашиваться, а он во
все свои посещения сам не заводил об этом речи. Подсмеиваясь над моим помещением, он
говорил, что моя квартира истинно гусарская, а уж никак не профессорская, и в ней
приличнее было бы встретить груду опорожненных бутылок вместо ученых книг и бумаг.
Однажды устроил он мне по поводу моей квартиры такую шутку. Пришедши ко мне
вечером и услыхавши от меня, что я сильно занят приготовлением к завтрашней лекции и
должен буду проработать половину ночи, он ушел в трактир, застал там каких-то своих
знакомых и уселся за чай, а половым приказал завести орган и играть те именно арии,
которые, как он слышал от меня, мне особенно надоели. Часа два сряду мучила меня эта
музыка, наконец не стало терпения: понимая, что это Шевченко нарочно дразнит меня, я
вбежал в трактир и умолял его, ради человеколюбия, перестать терзать меня такою пыткою.
«А вольно тебе поместиться в застенке, — сказал он, — за то и терпи теперь пытки!»
Другие собеседники, слышавшие наш разговор, приказали половым перестать играть, но
Шевченко кричал: — «Нет, нет! Валяйте из «Трубадура», «Риголетто» и «Травиаты», я это
очень люблю!» С тех пор, однако, он не приходил ко мне иначе как по моему приглашению,
зная наверное, что я буду свободен, и тогда, ожидая гостя, для меня любезного и дорогого, я
припасал бутылку рома к чаю. [Шевченко опорожнивал ее в один присест и при этом
говорил: «Ты для меня не подавай целой бутылки, а отливай половину и прячь до другого
раза, когда я приеду к тебе. А то, сколько бы ты ни подал — я все выпью. Поставишь ведро,
я и ведро ухлопаю, а поставишь полубутылку — я и тем доволен буду». Пьяным и в это