Шрифт:
почне читать свою «Катерину» (он в это время писал ее). «Та одчепись ти, — кажу, — з
своїми віршами! Чом ти діла не робиш?».
Нападая на Тараса за уклонения от прямого своего назначения — быть живописцем,
Сошенко действовал тогда по убеждению и, с своей точки зрения, был прав. Ему казалось,
что искусство требует всего человека безраздельно, что если избрал живопись, так и
занимайся ею одною, а если поэзия тянет, так брось живопись. Одно что-нибудь.
«Не грешно ли было вам, Иван Максимович, преследовать Тараса за поэзию? Вам
следовало поощрять его занятия, а не бранить», — упрекали Сошенка его знакомые. «А хто
ж його знав, що з його буде такий великий поет? А все-таки я стою на своєму: що якби він
покинув свої вірші, то був би ще більшим живописцем». Как видно, Сошенко действовал в
этом случае в интересе своегоискусства, а природа была сильнее его — она взяла свое.
«Странное, однако ж, это всемогущее призвание, — пишет Шевченко в дневнике своем.
— Я хорошо знал, что живопись — моя будущая профессия, мой насущный хлеб. И вместо
того, чтобы изучить ее глубокие таинства, и еще под руководством такого учителя, как
бессмертный Брюллов, я сочинял стихи, за которые мне никто гроша не заплатил, и
которые, наконец, лишили меня свободы, и которые, несмотря на всемогущее бесчеловечное
запрещение, я все-таки втихомолку кропаю... Призвание — и ничего больше».
Тарас жил с Сошенком только четыре месяца (с осени 1838 по январь 1839 г.).
Несходство в образе жизни и привычках поселило между ними разлад и несогласие, [а
замешавшаяся в их отношения племянница хозяйки ускорила окончательный разрыв между
земляками].
«У Марьи Ивановны, — рассказывал И. М-ч [Сошенко], — жила племянница ее, сирота,
дочь выборгского бургомистра, Марья Яковлевна, прехорошенькая немочка. Нашему брату
56
художнику влюбиться нетрудно, и я полюбил ее от души и даже, грешный человек,
подумывал было на ней жениться. /64/ Но Тарас расстроил все мои планы. Он быстро повел
атаку против Маши и отбил ее у меня. Долго я скрывал свое неудовольствие на их близкие
отношения, наконец не выдержал. Разбранив Тараса, я выгнал его из квартиры. Но тем не
помог своему горю: Маша стала уходить к нему на квартиру.
Скоро после этого от усиленной работы я заболел глазами и грудью. Доктора стали
отсылать меня в мой родной климат, и я, не дошедши до цели, должен был бросить
Петербург, чтобы не последовать за Безлюдным, и переселился в болотный Нежин учителем
уездного училища на 4 рубля серебром месячного жалованья. Узнав о моем отъезде, Тарас
пришел ко мне прощаться. Он чувствовал себя виноватым передо мною, принял братское
участие в моем бедственном положении, и мы простились с ним как добрые приятели и
земляки, как будто между нами ничего и не было.
В 1846 году я виделся с ним в Нежине и журил его уже не за то, что он занимается
поэзиею за счет живописи, а за то, что печатает такие плохие стихи, как „Тризна“...»
Из всего того, что передал мне Сошенко о первых годах жизни Шевченка после выпуска
его на волю, можно вывести одно заключение, что у поэта нашего закружилась голова от
неимоверно быстрого Перехода с чердака грубого мужика-маляра в великолепную
мастерскую величайшего живописца нашего века. «Самому теперь не верится, — пишет он
в своем дневнике, — а действительно так было. Я из грязного чердака, я — ничтожный
замарашка — на крыльях перелетел в волшебные залы Академии художеств!»
Светские удовольствия и артистические кутежи, от которых удерживал Сошенко Тараса,
но от которых не мог воздержаться и сам великий учитель его, идол академической
молодежи Брюллов, оставили следы...
«„Зачем пьют, зачем кутят наши даровитые люди?“ Человек с умом и с душою такого
наглого вопроса не предложит. Кабы не было тяжело, так не стали бы пить... Есть люди,
которые не умеют делать уступок: им подавай или все, или ничего; при первой разбитой
надежде они бросают все и с каким-то злобным наслаждением разбивают об дорогу и свой