Шрифт:
В баре сеульского аэропорта Инчеон, где я с обычным удовольствием коротаю время перед рейсом в Токио, – сплошь азиаты, что, если подумать, не очень и удивительно. Я один из двоих белых. Мог бы быть одним из троих, но Тони Мак-Фаррелл улетел на три дня домой к семье, и мы должны встретиться уже в Японии. Второй европеоид, большой и шумный мужчина, жалуется мне на то, что вынужден мотаться по Азии от поставщика к поставщику эконом-классом, в то время как его сокурсники по университету получают по полмиллиона долларов в год и больше, сидя дома в Чикаго. Видно, что это обстоятельство его, как и любого нормального эффективного человека, сильно задевает. Я киваю, говорю, что это несправедливо, но зато у него есть возможность видеть мир и разные интересные вещи, с которыми в Чикаго дефицит, и стараюсь подтолкнуть мужчину к описанию злачных районов Малайзии и Филиппин, в которых, судя по кое-каким неуловимым для неопытного глаза признакам, он непременно и регулярно бывает. Мой собеседник охотно меняет тему, и я начинаю записывать названия на салфетке.
Вдруг голос мужчины пропадает, будто его выключили, а говорящий, как и остальные посетители и само помещение рассеиваются в пространстве. Виски, которое я только что отхлебнул, становится водой. Пропадают запахи. Мир больше не существует. Исчезли небоскребы и горные хребты, океаны и материки. Погасли небесные светила, в бесцветную пыль рассыпались планеты. Рассказы про объективную реальность это ложь, зудеж и провокация. Мира нет. Для него не остается места. Все, чем я мог бы его воспринимать – мозг, нервы и их бесчисленные клетки, рецепторы и окончания охвачены чудовищным, бесподобным пожаром – метрах в десяти от меня, в том, что до того, как мир перестал существовать, было залом ожидания аэропорта Инчеон, стоит Алена, моя жена.
Любой человек, наделенный хотя бы рудиментарной способностью мыслить логически, должен был бы первым делом подумать о том, что женщина, далекая от международного бизнеса и имевшая к Азии не больший интерес, чем к технике плетения лаптей, может делать в сеульском аэропорту. Но я не могу думать логически. Я вообще не могу думать. И я, пожалуй, даже не человек. Я – примитивный прибор, настроенный только на одну волну и только на прием. Самонаводящийся снаряд, нацеленный на единственный объект. Контейнер, наполненный горячей, пузырящейся жидкостью – чистейшей, без примесей и замедлителей, реактивной, драгоценной, долгожданной энергией.
Судя по сводкам новостей, в мире есть довольно большое количество извращенцев и психопатов, творящих разные мерзкие дела, не в силах воспротивиться обуревающим их желаниям. Но если бы можно было залезть в шкуру такого вот маньяка и проделать вместе с ним его гнусный путь – исключительно в экспериментальных целях, – то окажется, что наиболее сильный кайф для него состоит не в совершении отвратительного акта самого по себе, а в том, что ему предшествует – в предвкушении, подготовке и, особенно, в слежке. К тому же, в большинстве случаев до дела все равно не доходит. И у сыщика, идущего по следу злодея, который все-таки не удержался и довел свой замысел до завершения, – у сыщика, едва нащупавшего тонкую ниточку, конец клубка, который приведет в самое логово, – тот же самый азарт, от которого учащается биение сердца, а по спине пробегает вверх-вниз сладкий озноб. И чем больше разматывается клубок, чем ближе он к цели, тем сильнее это неповторимое чувство. Это же чувство переживает и ученый, который после череды долгих и скучных опытов наконец увидел среди путаницы цифр и кривых некую закономерность. Жертва может ускользнуть в последний момент, след может оказаться ложным, а гипотеза полной ерундой, это не важно. Потому что в те минуты, когда человек идет по следу, когда он ждет, надеется и отчаянно, изо всех сил, хочет, жаждет, вожделеет чего-то, – он живет, интенсивно и счастливо.
Она совсем не изменилась. Даже будто бы еще больше похорошела. Видно ты, жена, хорошо жила. Она всегда любила яркие тряпки – зеленые, ядовито-желтые и розовые. Цвета светофора. За восемь лет ее вкусы остались те же. Тонкая разноцветная карамелька в вазе со сникерсами. Она идет легко, но удивительно быстро, так быстро, что мне приходится почти бежать. На ходу она то и дело откидывает назад с лица длинные светло-русые волосы. Она никогда не любила заколки. Тетки в общественном транспорте бывали очень недовольны. Мужики не возражали. Мое дыхание и удары сердца, словно под легкий, но повелительный метроном, подстраиваются под звук ее шагов, под стремительное ток-ток-ток, в котором ритм и музыка жизни. Я смотрю, как очарованный зодчий из Раннего Средневековья на совершенное соотношение ее талии и бедер, в котором заключена самая прекрасная формула на земле. В этой пропорции – гармония готических соборов, взлетающих до неба хрупкими шпилями, которые переживут любые цитадели и бастионы. Ее бедра не смыкаются полностью посередине – между ними остается сводивший меня с ума просвет в форме наконечника стрелы. Я несусь за ней по залам и коридорам. Мне и в голову не приходит окликнуть ее. Напротив, я хочу, чтобы она шла и шла, так же легко и стремительно, не останавливаясь ни на секунду, чтобы не кончалась эта погоня, от которой в висках и в горле рефреном стучит: «Я живой, я живой, я живой!»
Алена останавливается около стойки, которая вдруг волшебным образом материализуется из окружавшей нас пустоты. На экране написано «Амстердам». Она достает из сумочки телефон и начинает быстро говорить что-то, то и дело заливаясь смехом. Какой же сукин сын так тебя рассмешил? Я придвигаюсь ближе, еще ближе, погружаясь с головой в запах ее духов, ее волосы касаются моего лица. Она говорит на непонятном мне и потому не слишком благозвучном языке. Должно быть, голландском. Ну, за восемь лет можно выучить какой угодно. Зачем она летит в Голландию? Замужем там, наверно. Я почему-то вспоминаю Веронику Талицкую. Что ж вы, девки, все по Европам-то разбегаетесь? Не хотите поддерживать отечественного производителя. Хотя и производителей тоже черти носят непонятно, где и зачем. Алена резко оборачивается, должно быть, почувствовав, что кто-то приблизился к ней вплотную. Мы сталкиваемся нос к носу в совершенно буквальном смысле слова. Еще на сантиметр ближе, и у обоих была бы лицевая травма. В ее глазах – нешуточный испуг. Она что-то быстро говорит в трубку и, опустив телефон, произносит по-английски:
– Извините, пожалуйста, я вас не видела.
– Здравствуй, Алена, давненько не виделись, – согласитесь, было бы дико разговаривать на иностранных языках с собственной, хоть и бывшей, но абсолютно русской женой.
Алена смотрит на меня вопросительно, а потом вдруг мило, с видимым облегчением улыбается:
– А, вы наверно ошиблись, спутали меня с кем-то. Я вас раньше никогда не видела.
– Видела, видела – в разных ракурсах. И бокурсах. И я еще увидишь неоднократно, я надеюсь!
– Извините, я не понимаю. Вам нужна помощь? Вы говорите по-английски?
– Ну, раз ты настаиваешь, о-кей. Хотя, Алена, это претенциозно и глупо. Таких иностранцев, как мы с тобой, знаешь до какого места? – меня подмывает показать, до какого именно.
– Меня зовут Густа. Вы действительно ошиблись, мне очень жаль…
В ее серых глазах абсолютное спокойствие. Она полностью владеет ситуацией. Только почему же глаза-то серые, выцвели, что-ли, от амстердамских туманов? Или это линзы, но ведь это глупость – зачем менять редкий ярко-зеленый цвет на банальный серый? И откуда у нее веснушки? Они, конечно, очень милые, но раньше их не было, ни одной. И главное – голос, голос другой, незнакомый.
Ошибочка вышла. Отсос Петрович. Все обломилось в доме Смешанских. Всем вольно, разойтись на исходные. Ступай, Павлуша, обратно в бар допивать виски в компании утомленного Азией снабженца из Чикаго. Ну, уж нет, минуточку. Не всякий процесс можно остановить. В висках, в горле, в кончиках пальцев, с обратной стороны глазных яблок злым и веселым ток-ток-ток стучит обретенный снова – в цоканье Густиных каблуков – ритм жизни.
Я чувствую, как мускулы лица разъезжаются до отказа, до боли и навстречу нейтральному европейскому взгляду Густы выглядывает что-то слишком нецивилизованное, чтобы называться улыбкой.
– Ноу, бейби, итс нот овер йет, – говорю я ей. – Помяни мое слово, сука, итс нот овер!Глава XX. Самое опасное место в Африке
Что может быть лучше, чем в ожидании электропоезда поставить на платформу сумку с ноутбуком, закатать до колена брюки, снять носки и ботинки и погрузить ноги в горячую, насыщенную полезными минералами воду? Можно, как многие из сидящих вокруг ванны молчаливых офисных служащих, босоногих, но в темных костюмах, белых рубашках и галстуках, достать газету и почитать новости. Нет ничего естественнее, чем ножная ванна на станции, после завтрака и перед началом рабочего дня. Футуристического вида и скорости поезд придет точно по расписанию, секунда в секунду. Черные аисты успеют извлечь свои натонизированные ноги из целебного источника, спрятать их в туфли, обтерев предварительно специальными полотенцами и занять места согласно купленным билетам. На пути с работы домой приятную процедуру можно повторить. По крайней мере если вы живете в городе Сува, что в префектуре Нагано. Правда, офисных служащих – сарариманов – тут живет не так много. Этот небольшой город известен как место отдыха и лечения пожилых японцев. Здесь в лечебных водах и грязях нежит худое тел о Я сухи ро Эмото. То есть, я не очень уверен, что тело Эмото-сана обязательно худое. Я еще не видел его. Но мне почему-то так кажется. В моем замутненном стереотипами сознании все толстые японцы занимаются борьбой сумо. При этом даже здесь ощущается их недостаток: среди наиболее известных в настоящий момент в Японии представителей этой священной и, как мне казалось, глубоко национальной борьбы попадаются иностранцы, например есть болгарин и даже один грузин. Попробуй разберись.
Я приезжаю в Суву утром, за сутки до назначенной мне Эмотосаном встречи. Тони я оставил в Токио для ведения задушевных бесед с сотрудниками нашего представительства и агентами. Из первых двух-трех встреч, в которых я все-таки поучаствовал, я вышел омытый волнами благоговейного почтения, сгибаясь под бременем заверений в преданности «Логан Майкротек» и благодарности за честь сотрудничать с нами, но без какой-либо полезной информации. Пак был прав. Я сказал Тони, что мне надо в спокойной обстановке подготовиться к разговору с Ясухиро Эмото, а также поработать надданными по опционам, которые я добыл, втершись в доверие к Росите Моралес на почве танцев со звездами. Это не совсем так, но ложь во имя обретения лишнего дня досуга – для меня давно уже святая ложь.
Сува – один из тех городов, в которых время как бы остановилось. Во всяком случае, так кажется иностранному визитеру проездом из Токио. После безумных токийских толп узкие улочки Сувы, застроенные маленькими, темного дерева домиками, кажутся удивительно тихими, почти безлюдными. Изредка кто-то проедет на велосипеде, или женщина прошмыгнет по делам. Некоторые из этих женщин – в традиционной одежде и в деревянных сандалиях на платформах. При этом вряд ли они направляются на фольклорный фестиваль, поскольку в руках у них самые обыкновенные авоськи. Полыхающей отравленными цветами, словно огни чертовой кузницы, рекламы нет вовсе. Вывески ресторанов и традиционных японских гостиниц, рьйоканов, каллиграфически писаны кисточкой на деревянных панелях и едва подсвечены по вечерам.
Мой рьйокан находится на берегу озера, синего и гладкого, окруженного двумя цепями гор – сначала низкими, потом повыше. Судя по выражению лица служащего гостиницы при моем появлении, иностранцев на воды приезжает немного. Через раздвижную дверь я захожу в комнату. Однако, Павел-сан, у тебя есть редкая возможность почувствовать себя японцем, хотя бы на один день. Обстановка, во всяком случае, располагает. Пол застелен татами. Вместо кровати – матрас-футон. Гостиница любезно предоставляет гостям комплект одежды, которая, по-моему, называется юката. Я тут же переодеваюсь. Мой новый костюм очень приятен телу и удобен, с просторными рукавами. Взглянув на себя в зеркало, я остаюсь доволен. Самурай, блин. Я так и хожу весь день – и по комнате, и по холлу гостиницы, и в общий зал, где подают завтрак и ужин, разумеется, из местных блюд. Потом я отправляюсь в онсен, или, проще говоря, в баню. В бане я не был лет сто. Так что это почти ностальгическое переживание. Хотя, конечно, есть отличия. В раздевалке, складывая одежду в плетеную корзину, я пытаюсь решить дилемму – снимать ли трусы. Идя в онсен, я на всякий случай облачился в американские плавки до колен. Я сам удивляюсь своей стыдливости: последствия нескольких лет жизни в пуританской стране. Я пытаюсь построить аналогию. Как был бы воспринят моющимся сообществом мужик, вошедший в русскую парилку в таких вот шароварах? Наверно, с шутками и прибаутками. А голый в американской сауне? С ужасом и вызовом полиции. В общем, вспомнив снова поговорку про Рим и римлян, я заглядываю внутрь и убеждаюсь в полном торжестве евразийской традиции.
Вступив в моечное отделение, я некоторое время наблюдаю. Меня интересуют не голые мужики, а сама процедура. Моющийся берет себе маленький деревянный тазик и низенькую скамейку и усаживается возле индивидуального крана, снабженного также душем на гибком шланге. Тут же стоят шампуни и подобные средства. Люди моются долго и тщательно. Но, оказывается, это не самоцель. Кульминацией похода в онсен становится погружение в емкость с водой, проведенной сюда прямо из горячего источника. Бассейн достаточно большой – метров десять в длину. Со стороны озера стена полностью стеклянная – одно сплошное окно. Людей немного. Они, конечно, косятся на меня, но без особой неприязни. Некоторые негромко переговариваются. Большинство молча наслаждается целебной ванной.
Наконец погружаюсь в бассейн и я. Температура воды такая, что тело постепенно растворяется, как кусок сахара, – его контуры становятся все более размытыми, крошатся по краям и тают, пока, наконец, не исчезают совсем. И вот я сам уже просто вода: я могу принять какую угодно форму, но сам по себе не имею никакой.
Сидя по горло в теплом бассейне и глядя на синее зеркало озера, в котором льдинами плавают облака, я вдруг думаю, что было бы здорово просто взять и остаться здесь. Навсегда. Никуда больше не ездить. Не суетиться. Никому ничего не доказывать. Ни к чему не стремиться. Ни на что не надеяться. Просто остаться и жить, дыша покоем и волей. А что? Поселюсь в Суве, заведу большую лохматую собаку. Буду с ней гулять вокруг озера. Ко мне привыкнут. Я стану местной достопримечательностью. Выучу как следует язык и буду разбирать тексты периода Азучи-Момояма. Или, может, куплю параплан, научусь им управлять и буду совершать полеты – вместе с собакой, посадив ее в мешок. Наличие летающей собаки будет моим единственным источником гордости. В общем, найду себе красивое и бесполезное занятие. Это все, что я хочу. Правда. Что ж, по крайней мере, от комплекса провинциала я как-то незаметно избавился. А ведь как рвался когда-то поближе к центру, к цивилизации. Из районного городка в город побольше, потом еще побольше, потом в Москву, потом в Америку. А сейчас вот – мечтаю о тихой провинции, месте отдыха окрестных пенсионеров. Меняю Сан-Франциско на деревню Семисракино. Причем не обязательно японскую. Готов рассмотреть разные варианты. Вот, Уругвай, говорят, тоже хорошая страна.
Только есть одно «но» – деньги. Сколько их нужно, чтобы присоединиться к презренному классу рантье и до конца дней вести паразитическое существование? Миллионов шесть долларов должно хватить, с запасом. Да, не дура, совсем не дура губа моя. Хотя, что тут особенного? Зачем эта ирония? Разве такие деньги гребут суперэффективные люди, в то время как ведомые ими компании несут астрономических размеров убытки? Разве не воспаряют они, даже когда обсираются совершенно, на золотых парашютах такой величины, что ни их собственные ноги, ни ноги их правнуков никогда не коснутся земли? По сравнению с этим все, что мне надо, – сумма микроскопическая, просто ошибка округления. И потом, разве я не заслуживаю? Я же хороший человек, не злой, в меру умный, впечатлительный. И я очень устал. Я хочу покоя. Дайте мне его, господа эффективные люди. Дайте мне, как бегемоту, залечь в мою лужу, и я вас больше не потревожу, честное слово. Пожалуйста, ну что вам стоит! Не хотите? Жаль, очень жаль, господа. Тогда постарайтесь не оказаться между бегемотом и его лужей: это самое опасное место во всей Африке.