Шрифт:
Наконец прошли первые минуты смущения, неловкости. Андрей огляделся, успокоился. Мы все окружили его.
А вблизи-то он выглядел не таким уже мальчиком. Собственно, лицо было совсем молодое, но на этом лице будто кто-то нарочно, из озорства провел много глубоких, резких морщин.
Я украдкой глядел на это молодое и в то же время будто старое лицо, и мне казалось, что перед нами мальчик, неумело загримированный под старика. Вот так же недавно гримировались мы сами для школьного вечера.
Но я понимал, конечно, что его грим смыть уже ничем не возможно.
Андрей рассказывал нам про войну, как там страшно, особенно когда начинается артиллерийский обстрел. Сидишь в окопе, а то и просто лежишь в какой-нибудь яме, а кругом ад кромешный, будто сотни, тысячи вулканов начали извергаться, грохот, огонь, дым… Земля вверх летит, дождем на тебя сыплется, только дождь-то этот — камни, глина, песок… Лежишь, в глазах все кружится, кувыркается, в ушах непрерывный звон, во рту горечь, песок на зубах хрустит… Лежишь и не знаешь, что это — явь или бред?
Я слушал и невольно вспоминал такие же рассказы про войну Алеши.
Как хорошо, что Ленин предложил всем странам кончить войну, помириться! Как это хорошо, только почему же до сих пор никто не мирится!
Потом Андрей рассказывал, как он попал в плен, как работал у какого-то немца на ферме, потом на каком-то заводе и как он тосковал по России, по своему родному Ефремову.
— Маму-то я уж и не надеялся увидеть: думал, в живых давно нет. Страшно было домой возвращаться. Что-то там дома? Кого найду? Приехал в Ефремов, про маму никто ничего не знает; знакомые и те не знают, говорят, еще в начале войны уехала, куда — неизвестно, никому ничего не сказала. Нашел просто чудом. Четыре дня по городу слонялся, все без толку. На пятый сижу на бульваре, на лавочке. Мимо человек какой-то идет. Я на него и не поглядел — мало ли народу по бульвару ходит? А он вдруг приостановился и прямо ко мне:
«Простите за беспокойство, вы не сынок Маргариты Ивановны будете?»
Гляжу на него, будто лицо знакомое, но, кто такой, вспомнить никак не могу: старенький, седой весь, смотрит на меня, улыбается.
«Да, сын», — отвечаю.
А он мне:
«Мамашу-то вашу я недели две назад повстречал. По улице шла с какими-то ребятишками, видать, со школьниками. Я ей поклонился, и она мне тоже. Только, верно, не узнала меня, так, значит, из учтивости одной поклонилась».
Я его как за руку схвачу, чуть совсем не оторвал.
«Где, здесь, в Ефремове, видели?»
«Нет, говорит, не здесь. А есть такой городок неподалеку — город Чернь. Вот там мы с ней и свиделись».
«Да она ли это? — спрашиваю. — Может, похожа просто, может, не она?»
«Она, отвечает, уж это точно. Годов двадцать на одной улице по соседству жили. Я и вас-то, говорит, оченно хорошо знаю. Еще мальчиком маленьким помню. Вы все голубками тогда интересовались, по крышам лазили. Разок на мой сарай забрались. А у меня там яблоки просушивались, все их как есть перемяли. Ну, я тогда осерчал, поймал вас да хворостиной, хворостиной! Не так, чтобы всерьез, а для острастки больше!»
Рассказывая это, Андрей заулыбался, стал совсем мальчишкой, даже морщины на лице разгладились.
— Ах, озорник, озорник этакий! — качала головой, слушая его, Маргарита Ивановна.
— Ну, как он рассказал мне про яблоки да про хворостину, — продолжал Андрей, — я его сразу вспомнил.
«Акимыч, Николай Акимыч!» — кричу.
Обнялись мы с ним тут же на бульваре, как старые друзья-приятели. Смотрю на него. Как он за эти годы переменился, совсем старый стал! И он на меня смотрит, вздохнул и говорит:
«Ишь как тебя война-то разукрасила. Ну ничего, теперь наладишься. К мамаше поезжай, она небось ждет не дождется».
«Сегодня ж поеду, — отвечаю ему. — Спасибо вам за такую весть, спасибо!»
Опять мы с ним обнялись. А мимо какая-то женщина проходит, поглядела на нас, головой покачала: «Ишь что водочка-то с людьми делает — кто дерется, а кто целуется!» За пьяных, значит, нас приняла.
Затащил меня Николай Акимович к себе, обедом угостил, потом на двор вывел, на сарайчик показывает.
«Узнаешь? — говорит. — Вот тут-то ты мои яблоки и расшуровал. Тут-то я тебя и поучил маненько».
А я слушаю старика, а сам на сарайчик гляжу. Все такой же он низенький, даже как будто еще ниже стал. Какими-то старыми досками покрыт. И доски-то, наверное, все те же самые… Да неужели же я тут по сушеным яблокам бегал? И вспоминается, и не верится. Ведь сколько потом всего было… Война, окопы, немецкий плен… А этот сарайчик все тот же, да и Николай Акимович все такой же, только старенький стал, совсем уже старенький.