Шрифт:
Мир произведений Кафки — это мир странный, причудливый, неестественный. Странность эта достигается необычностью ситуаций, сюжета, персонажей. В итоге обычно лежащий на поверхности смысл утрачивается, обесценивается. Недаром французский теоретик культуры Морис Бланшо, рассматривая творчество Кафки, выводит его из мира смыслов. Для Бланшо Кафка — это писатель, воссоздающий собственный опыт и стремящийся при этом во внесмысловую область Ничто. По-иному интересуется Кафкой его друг и биограф Макс Брод, опираясь на гегелевскую формулу: «Америка» — тезис, «Процесс» — антитезис, «Замок» — синтез. Чистый и наивный юноша из романа «Америка» — это одна ипостась души Кафки. Йозеф К. из «Процесса» — другая; по мысли Брода, и процесс, и казнь при всей своей бессмысленности исполнены высшей справедливости. Йозефа К. судит его собственная совесть, а приговор выносит Бог. Наконец, полностью преодолевший сомнения, но все же к чему-то стремящийся землемер К. из «Замка» — это третья ипостась, уже окончательная.
Произведения Кафки были в значительной мере прямым продолжением, фиксацией его внутренних состояний и видений, тревожным, полным недоговоренностей и смуты рассказом о химерах и мучительных страхах, владевших его сознанием и омрачавших его безрадостную жизнь. Занимаясь писательством, он замыкался в собственной личности, все глубже погружаясь в самосозерцание.
В октябре 1911 года он записывает в дневник: «Бессонная ночь. Уже третья подряд. Я хорошо засыпаю, но спустя час просыпаюсь, словно сунул голову в несуществующую дыру. Сон полностью отлетает, у меня ощущение, будто я совсем не спал... И с этого момента всю ночь часов до пяти я как будто и сплю, и вместе с тем яркие сны не дают мне заснуть. Я как бы формально сплю «около» себя, в то время как сам я должен биться со снами... Вероятно, я страдаю бессонницей только потому, что пишу».
Одиночество, бессонница и страх смерти обратились в творческий порыв. Бессонница стала преследовать Кафку уже в молодости, но он никогда всерьез с ней не боролся. Для Кафки бессонница была прочно сопряжена с творчеством. Он часто повторял — не будь этих странных ночей, он бы никогда не писал. Усталость и отчаяние заставляли его принять отказ от тех целей, недостижимость которых его постоянно угнетала. Вероятно, в обыденной ситуации Кафка не мог достигнуть той степени отстраненности, которая его устраивала, и был способен на это, лишь оказываясь на грани саморазрушения.
Слабость после ночей, лишенных сна, заставили Кафку чувствовать к себе отвращение. Его одолевали бесконечные фантазии. Он видел сны, и были они кошмарны. Кафка чуть не сошел с ума; он утрачивал уверенность в мире, направляемом Великим Часовщиком. Почва, которую он попирал ногами, становилась все более зыбкой. Недаром Кафка говорил, что бессонница, вероятно, есть не что иное, как страх смерти.
Страницы его дневников усеяны записями: «Видение...», «Бессонная ночь. Я думаю, эта бессонница происходит оттого, что я пишу». И опять «Видение...», «Я не могу спать. Только видения, никакого сна». Какие-то из этих видений вылились в его притчи-новеллы, полные символики и иносказаний. Являясь апофеозом неуверенности человека, бессонница в то же время может способствовать творческому процессу, отрешенности и вдохновению. Чем можно объяснить этот парадокс? Очевидно, бессонница в некоторых случаях становится средством обуздать сжигающую человека надежду, трансформировать ее в творческую отрешенность.
Неуверенность появляется только как тень надежды, человек беспокоится о неисполнимости чаемого. Крайняя усталость и отчаяние заставляют изможденного человека принять отказ от тех целей, недостижимость которых его мучает. В некотором смысле творческое просветление всегда есть наслаждение подобным отказом. Но что происходит с отверженными надеждами, могут ли они совершенно раствориться в отрешенности? С ощущением творческой силы должна появиться и надежда на признание, на благотворное изменение собственной жизни благодаря творческому успеху. Таким образом, надежда не исчезает, а лишь видоизменяется.
В октябре 1911 года он пишет в дневнике: «Я ощущаю — особенно по вечерам и еще больше по утрам — дыхание, пробуждение захватывающего состояния, в котором нет предела моим возможностям, и потом не нахожу покоя из-за сплошного гула, который шумит во мне и унять который у меня нет времени. В конечном счете, этот гул не что иное, как подавленная, сдерживаемая гармония, выпущенная на волю, она бы целиком наполнила меня, расширила и снова наполнила. Теперь же это состояние, порождая лишь слабые надежды, причиняет мне вред, ибо у меня нет достаточно сил вынести теперешнюю мысль, днем мне помогает видимый мир, ночь же без помех разрезает меня на части».
Известны признания знакомых авторов о том, что, закончив очередное произведение, они чувствуют не только удовлетворение, но и приближение опустошенности, ведь творчество помогало жить, удерживало от распада. С завершением последней строки не исполнялись мечты о грандиозных переменах в жизни. И при отсутствии признания нередко подкрадывается страх, появляются сомнения в объективной абсолютной ценности произведения. Пожалуй, наиболее трагичным опытом Кафки было именно это осознание.
Одна из главных эмоций, наполняющих произведения Кафки, — это страх. Человек может бояться лишь того, что он в силах вообразить. Почувствовать, что хоть и отдаленно, но согласуется с его опытом. Но способен ли человек представить ужас небытия? Психоаналитики полагают, что страх смерти является видоизменением страха утратить в лице родителей защиту от мифа. Таким образом, напряженное предвосхищение смерти подразумевает страх остаться неоцененным, ведь тщеславие и жажда творческого успеха во многом определяются взаимоотношениями с родителями в раннем детстве. Бессонница обращает человека к творчеству, которое, оставаясь непризнанным, в свою очередь приводит к страху смерти и бессоннице.