Шрифт:
Далекий от того, чтобы исключить себя из еврейства, он, вместе с тем, писал, что, видимо, в большей мере, чем другие, является «западным евреем», во многом лишенным жизненной силы, погруженным в повседневность без веры и надежды. Упадок западных евреев, таким образом, становится причиной его собственного упадка — как и они, сам Кафка не имеет ни прошлого, ни будущего. Как Моисей, он приблизился к Ханаану, но так в него и не вошел. Он не коснулся лона любимой женщины. Он не вошел в нее, испытывая ужас и восторг от обладания любимым телом, не испытал блаженства соединения плоти и духа.
Всегдашний страх увел его от жизни. Его грех заключался в уклонении от исполнения предписанного Законом и в бессилии. Он тот, кто не может любить, тот, кто постоянно слышал: «Ты не можешь меня любить как бы ты того не хотел, ты, на свою беду, любишь любовь во мне; любовь ко мне не любит тебя». «Поэтому неправильно говорить, будто я познал слова «я люблю тебя». Я познал лишь тишину ожидания, которую должны были нарушить мои слова: «Я люблю тебя», — только это я познал, ничего другого».
Кафка подвел итог своей жизни и осознал, что она не удалась. Невротические состояния постоянно терзали его в последние годы. 16 января 1922 года он записал в дневнике: «...бессилие, не в силах спать, не в силах бодрствовать, не в силах переносить жизнь, вернее, последовательность жизни. Часы идут вразнобой, внутренние мчатся вперед в дьявольском, или сатанинском, или, во всяком случае, нечеловеческом темпе, наружные, запинаясь, идут своим обычным ходом... Одиночество, которое давно уже частично мне навязали, частично я сам искал, — но и искал разве не по принуждению? — это одиночество теперь непреложно и беспредельно... Оно может привести к безумию — и это, кажется, наиболее вероятно».
Как в этом предельном напряжении можно избежать безумия? Он не впервые задавал себе этот вопрос. Впрочем, Кафке, который постоянно пребывал в борьбе с неврозами, безумие не угрожало. И он это хорошо знал. Возможно, он был защищен от него самой своей слабостью, «смесью робости, сдержанности, болтливости, безразличия»: «Эта слабость удерживает меня как от безумия, так и от любого взлета. За то, что она удерживает меня от безумия, я лелею ее; из страха перед безумием я жертвую взлетом». Он расценивает это как сделку, в которой он, несомненно, остается в проигрыше.
21 января 1922 года: «Уснул после полуночи, проснулся в пять. Невероятное достижение, невероятное счастье. Но счастье было моим несчастьем, ибо тут же пришла неотвратимая мысль: такого счастья ты не заслуживаешь, все боги вместе обрушились на меня, я увидел их рассвирепевшего Главенствующего, его пальцы страшно растопырены и грозят мне ими с угрожающей силой, бьют в цимбалы. Возбуждение этих двух часов, до семи утра, не только уничтожило результаты того, что дал сон, но и весь день заставляло меня дрожать и беспокоиться».
В обмен на все, в чем было отказано — предки, брак, потомки, — Кафка получил лишь «искусственную и жалкую компенсацию». Эта компенсация осознается лишь через страдание. Таким образом, литература одновременно является спасением и мукой. Он пишет Максу Броду: «Я живу над тьмой, из которой поднимается, когда захочет, темная сила».
Поскольку он как бы не жил, он вдвойне испытывал страх смерти. «То, что казалось мне игрой, оказалось действительностью. Творчеством я не откупился. Всю жизнь я умирал, а теперь умру на самом деле. Моя жизнь была слаще, чем у других, тем страшнее будет моя смерть».
Незадолго до смерти у Кафки почти пропал голос. Страдания его стали невыносимыми. Он просил лечащего врача: «Доктор, дайте мне смерть, иначе вы — убийца». Франц Кафка умер 3 июня 1924 года; тело его было перевезено в Прагу и погребено 11 июня на еврейском кладбище. Несколькими годами позднее рядом с ним оказались отец и мать.
В литературном мире уход Франца Кафки прошел незамеченным. Единственным откликом стал некролог Милены Есенской в пражской газете. Многие считают его лучшим из всего, что когда-либо было написано о Кафке. «Немногие знали его здесь, поскольку он шел сам, своей дорогой, исполненной правды, испуганный миром. Его боязнь придала ему почти невероятную хрупкость и бескомпромиссную, почти устрашающую интеллектуальную изысканность. Он был застенчив, беспокоен, нежен и добр, но написанные им книги жестоки и болезненны. Он видел мир, наполненный незримыми демонами, рвущими и уничтожающими беззащитного человека. Он был слишком прозорлив, слишком мудр, чтобы смочь жить, слишком слаб, чтобы бороться, слаб, как бывают существа прекрасные и благородные, не способные ввязаться в битву со страхом, испытывающие непонимание, отсутствие доброты, интеллектуальную ложь, потому что они знают наперед, что борьба напрасна и что побежденный противник покроет, к тому же, своим позором победителя... Его книги наполнены жесткой иронией и чутким восприятием человека, видевшего мир столь ясно, что он не мог его выносить, и он должен был умереть, если не хотел подобно другим делать уступки и искать оправдания, даже самые благородные, в самых различных ошибках разума и подсознания... Он был художником и человеком со столь чуткой совестью, что слышал даже там, где другие ошибочно считали себя в безопасности». Что же, Милена хорошо его знала и понимала.
В 1924 году это был единственный отклик. Но не прошло и года, как Макс Брод опубликовал «Процесс» и вручил, таким образом, имя Кафки последующим поколениям. Вскоре опубликовали все, включая самое личное и сокровенное. Так пожелал век, в котором мы живем. Макс Брод предпочел литературу почитанию, нарушив завещание Кафки. Но кто сегодня смог бы упрекнуть его за это?
Троцкий: поверженный кумир революции
<