Шрифт:
Малыш не мог (вернее, не хотел) услышать мой ответ. Откуда-то издалека донесся его крик: «Что? Что, лейтенант? Что?» Но, возможно, он все же понял меня, ибо называл уже «лейтенантом»; во всяком случае, он оставался в самолете.
Я вызвал Батчера Лемба и попытался сообщить, что слышимость по внутреннему телефону резко ухудшается.
Вскоре аппаратура заработала нормально, и я понял, что Батч все-таки расслышал меня; он, должно быть, отошел от пулемета, спустился в радиоотсек – я мысленно представил себе эту картину – и начал искать неисправность, планомерно, медленно, постепенно, как и полагается прирожденному радиолюбителю, с головой погрузившись в работу и позабыв обо всем на свете.
Сразу же после попытки переговорить с Лембом (прошло не больше четырех-пяти минут с того момента, как снаряд разворотил носовую часть самолета), я с беспокойством вспомнил о Максе Брандте. Через люк мне было видно, что Хеверстроу не оказывает Максу никакого внимания. Он сидел у зияющего отверстия и, словно задумавшись, смотрел вниз; Макс по-прежнему был в сознании; на короткое время культя его ноги оказалась на ветру, из нее все еще лилась кровь, свертываясь и замерзая на его одежде и на полу, и я понял, что мне предстоит самая неприятная за всю мою жизнь работа. Я поднялся, достал коробку с аптечкой и направился вниз.
Пробраться через узкий лаз было не таким уж простым делом, как могло казаться на первый взгляд. Мы летели со скоростью ста двадцати миль в час; развороченная взрывом передняя часть самолета образовала воронку, похожую на реактивное сопло, через которое устремлялся необыкновенно мощный поток словно спресованного воздуха; а снаружи свирепствовал 34-градусный мороз. Мне потребовались вся моя сила и мужество, чтобы протиснуться через люк. Надо было осторожно проскользнуть мимо Макса, при одном взгляде на которого меня охватывал ужас. Через аварийный люк у левого борта взгляду открывалась пугающая пустота; его отверстие напоминало отверстие пылесоса; время от времени что-нибудь в самолете отрывалось и исчезало в этом отверстии, и вы невольно начинали опасаться, что вас ждет такая же участь. Передняя часть самолета выглядела почти так, как я представлял себе, – весь плексиглас исчез, часть металлического каркаса выгнута наружу, сиденье Макса, столик Клинта и его сиденье оказались в одной куче, провода висели, оборудование разбито и перепутано. Внезапно, будто кто-то ударил меня в грудь, я вспомнил, что не захватил парашют.
Но особенно тягостное впечатление производил полный мольбы взгляд Макса.
Я попытался вспомнить лекции об оказании первой помощи, которые слушал в больших, теплых аудиториях, – военная медсестра, недурная собой, показывала, как делаются различные перевязки, или передавала бинты толстому лысому майору, и тот демонстрировал со сцены, что нужно делать при том или ином ранении. Вспомнив этого майора медицинской службы, прослывшего обжорой, я ощути вспышку злобы – он сказал однажды, что самое лучшее, что можно сделать для раненого в самолете, это вообще ничего не делать. «Холод, летное обмундирование, условия полета, привязные ремни, ограниченность места крайне затрудняют оказание первой помощи раненому, и чем меньше его беспокоить, пока им не займется опытный врач, тем лучше». Знал ли вообще этот толстяк, что это такое – на леденящем душу ветру встать на колени на корку льда из замерзшей крови вашего боевого товарища и видеть, как его глаза сотрят на вас из-под окровавленного куска ткани, оторванной от его же комбинезона, словно говоря: «Мы так много пережили вместе, Боу, и еще совсем недавно прогуливались с тобой! Так ради Бога, в которого я не верил еще минуту назад, пожалуйста, Боу, пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста…» Внезапно у него в глазах появилось выражение любви, и хотя до этого я думал, что ненавижу Макса и что он ненавидит меня, то, что светилось в его взгляде, было братской любовью, и я стоял, до глубины души пораженный ужасом. Наверное, именно этот трогательный умоляющий взгляд во много раз усиливал чувство ужаса, потому что раньше я ненавидел Макса, ненавидел его вызывающую наглость, наслаждение, с каким он сбрасывал бомбы, подпрыгивая от радости, как младенец в коляске. По-моему, он был одним из тех, кто носил такое же клеймо, как и Мерроу, – человеком, возлюбившим войну, возможно, еще не таким отравленным, но одним из них. А глаза его говорили: «Мой дорогой Боу, мой дорогой друг, мой собрат, человек, которому жизньтак же дорога, как и мне… Понимаешь ли ты, что я хочу выразить взглядом?»
Я попытался привести в порядок свои мысли. Первая помощь. Я снял перчатку, сунул ее между колен и поднял крышку аптечки; от холода кожа прилипала к металлу. Маленький синий пакет с бинтом выскочил из коробки и, даже не коснувшись пола, вылетел в аварийный люк. Я еще больше повернулся спиной к ветру, наклонился, снова открыл крышку и увидел ампулу с морфием. Морфий, боль, Макс. Мой собрат… Я вынул ампулу, затолкал коробку в безопасное место между кислородным баллоном и стенкой самолета и стукнул Хеверстроу по руке, чтобы вывести из состояния транса; Хеверстроу, не снимая перчаток, обнажил часть ноги Макса над культей; я подержал ампулу перед глазами Макса, и он взглянул на меня с еще большей любовью; я сделал Максу укол, он вздрогнул (трудно представить, как он ощутил его сквозь адскую боль в ноге) и, по-моему, почувствовал облегчение от одного сознания, что укол сделан, он закрыл глаза (тем самым принеся огромное облегчение и мне) и выглядел теперь успокоенным, хотя мне не удалось ввести нужную дозу (если вообще удалось): от сильного холода морфий загустел и выступил на поверхности кожи, не проникая внутрь. Я снова надел перчатку.
Жгут. Мысли у меня, как и облегчающая боль жидкость, казалось, загустели и текли медленно-медленно в ледяной атмосфере человеческого сумасшествия, которая проникла и в эту пещеру на «летающей крепости», но все же две мысли – кровотечение, жгут – всплыли у меня в сознании; я снова взял коробку, достал из нее материалы, предназначенные для жгута, и сообразил, что из бечевки надо сделать петлю.
На ум мне пришел Кид Линч, и я тут же решил, что с меня довольно войны, я сыт ею по горло и просто не могу здесь больше оставаться.
Осторожно положив аптечку с материалами первой помощи около кислородного баллона и передав Клинту бечевку для жгута, я жестом показал, какого размера нужен жгут, и стал подниматься в кабину пилотов. К несчастью, когда я переступал через Макса, он открыл сонные глаза, и в них, вместе с прежним выражением доверчивой братской любви, отразился такой мягкий упрек, что я сделал нечто неожиданное, даже для самого себя. Я просунул в люк голову, плечи и руки, повернулся и взглянул на Мерроу. Он вел самолет с таким базразличием ко всему, словно катил по Бродвею, где можно было ни о чем не беспокоиться, разве что избегать столкновения с такси; потом я протянул руку, взял свой парашют и, волоча за собой, вновь спустился в нижнее отделение.
Глаза Макса все с тем же мягким выражением остановились на парашюте, тут же обратились влево, обнаружили парашют на груди Клинта, и вся любовь из них мгновенно испарилась; решив, что экипаж собирается выброситься из самолета, он заволновался и стал перекатываться с боку на бок. Никогда еще я не испытывал такого состояния, чтобы человеческое существо заражало меня столь паническим страхом за собственную участь, как в ту минуту, когда я взглянул на Макса, мучимого предположением, что мы намерены бросить его, истекающего кровью, в самолете, который будет нестись в пространстве, пока не откажет автопилот.