Шрифт:
Я стащил с себя кислородную маску, наклонился, сдернул с головы Макса окровавленный лоскут и крикнул в самое ухо:
– Не беспокойся, дружище, мы не собираемся бросать тебя!
Мои слова подействовали лучше укола морфия. Мне показалось, что на глазах у Макса выступили слезы радости.
Дружище? С каких пор Макс Брандт стал моим «другом»? На базе часто употребляли вот такие затасканные, выражавшие то грубоватую, то насмешливую привязанность словечки: дружище, дружок, друг, сын, док, приятель, старина, брат. Но какая привязанность могла существовать между Боуменом и Брандтом? Я не терпел его за один лишь вопль «Банзай!», который он выкрикивал каждый раз, когда сбрасывал бомбы. Да, он всегда внушал мне неприязнь.
Клинт сделал жгут и передал мне, чтобы я перетянул Максу ногу, и теперь, только теперь, я увидел то, чего не заметил раньше (так я был ошеломлен и потрясен всем происходящим и особенно выражением любви в глазах этого человека): нога, обутая в ботинок, била, пинала Макса в лицо – его собственная правая нога, оторванная, но еще на чем-то державшаяся.
В памяти у меня промелькнул образ миссис Крилл, – кажется, в седьмом классе она рассказывала нам о мужественном и благородном воине Ахиллесе, убившем Гектора, о том, как Парис направил смертоносную стрелу в единственно уязвимое место у сына Пелея – в сухожилие над пяткой, уязвимое потому, что мать, окуная Ахиллеса в воды Стикса, обладавшие способностью придавать телу неуязвимость, держала его за пятку; по словам миссис Крилл (пытаясь представить ее лицо, я мог припомнить лишь нежные губы и теплые глаза за очками в стальной оправе), это сухожилие отличалось исключительной прочностью.
Кость исчезла, от мяса и брюк почти ничего не осталось, летный сапог был сорван с ноги, но крепкое ахиллесово сухожилие, вместе с уцелевшими мышцами и другими сухожилиями, подобно живой веревке местами в дюйм толщиной, прочно удерживало на ужасном ветру оторванную ногу, колотившую Макса.
Раньше я этого не заметил; быть может, успокаивал я себя, ветер только сейчас подул с такой силой; не надо, чтобы Макс понял, решил я, что нога у него почти начисто оторвана и что это собственная ступня сейчас колотит его; я ухватился за ботинок и потянул, позабыв, что у меня есть нож, чтобы перерезать сухожилие; неловко, еле двигая негнущимися пальцами, страдая физически и духовно, я наконец старательно надел жгут на ногу и пропустил сквозь него сухожилие.
Занятый этим делом, я заметил, что Мерроу стал как-то слишком уж нечетко, даже грубо вести самолет.
Я отчаянно пытался получше приладить жгут, но нас подбрасывало так, будто мы попали в шторм.
Мерроу вызывал у меня ярость. Во всем этом, в страданиях Макса, в кошмарном деле, которым я сейчас занимался, – во всем был виноват Мерроу. Человек, который не мог жить без войны.
Клинт (возможность действовать повлияла на него, как тонизирующее средство, он становился все более и более проворным) передал мне специальную палочку, с ее помощью я закрутил жгут и остановил кровотечение. Палочку я оставил в петле.
Потом (видимо, потому, что позади Макса, под полом пилотской кабины, рядом с кислородными баллонами я увидел связку запасного телефонного провода, а нас так странно подбрасывало) у меня возникла мысль придать Максу более надежное положение; вместе с Клинтом мы оттащили Макса подальше от люка, надежно связали провод с его ремнями и тщательно прикрепили к одной из стоек верхней турели. Каждые несколько секунд нам приходилось прерывать работу, надевать перчатки и вдыхать два-три глотка кислорода. В конце концов нам удалось закончить наше безнадежное дело. Потом мы сделали Максу новый укол морфия, он, казалось, совсем успокоился, и я уже намеревался возвратиться на свое сиденье, когда он опять заговорил со мной – одними глазами, пронзительными и вопрошающими.
Я снова снял маску, склонился к нему и крикнул в тряпье, которым была закутана его голова:
– Да не волнуйся ты, мальчик Макси, мы доставим тебя обратно в Англию! Она уже видна.
Как я хотел, чтоб так оно и было!
В голубоватой полутьме похожего на пещеру фюзеляжа светились глаза Макса, все больше наполняясь любовью, любовью к друзьям, к Англии, к дому, к неопределенному прекрасному Всему. Я не мог смотреть ему в глаза – таким нестерпимо пронизывающим взглядом смотрели они из-под маски; потом все погасло, и зрачки закатились.
Опустошенный, окоченевший от холода, я полез наверх, на свое место, и кивнул Клинту, предлагая ему последовать за мной в кабину пилотов, где не так свирепствовал ветер и где он мог подсоединиться к постоянной кислородной системе. Клинт поднялся вслед за мной, но ушел в радиоотсек.
Мерроу управлял самолетом из рук вон плохо. Так дергать штурвал, так резко двигать педалями мог только новичок.
Я сел, пристегнув ремни, и взглянул на часы. Четыре тридцать девять. Эйпен, очевидно, уже остался позади. Предполагалось, что над Эйпеном нас встретят наши П-47.
Теперь не оставалось сомнений, что «Тело» отстало от соединения. Последние самолеты уже опередили нас примерно на три четверти мили и летели футов на шестьсот-семьсот выше в голубом, как море, небе; немецкие истребители атаковали эскадрильи «крепостей», но нас пока не трогали. Мы еще находились под охраной того, что Мерроу в начале нашей совместной службы в военной авиации назвал бы его везением. С нас было бы достаточно, если бы немцы послали против «Тела» «физлер» – маленький одномоторный рекогносцировочный самолетик, вроде нашего «пайпер-каб», вооружив его охотничьей двустволкой двенадцатого калибра или рогаткой.