Шрифт:
В лесу, как сидели у лешего в плену, каждый Николушкин шаг выверил Федор, посчитал. И стал терзаться: «Мне никак. Чем я-то хуже, почему обидел меня Господь?».
Не стало Николушки. А причина позавидовать есть. Один он был у матушки. Все ему при жизни доставалось, хоть пожил. А Федору-то! Матушка кашу сварит, начнут они с братьями ложками хватать из горшка, так она сразу:
– Федьша, родненький, ты младшеньким оставь, хватит уж ложкой возить. Ты старшой, перетерпишь, они маленькие…
И во всем она так. И присмотри за младшенькими. И ты уж работать должон, отца заместить, что в поле, что у церкви, а им еще рано, жалко ведь. И даже в рюхи [10] сыграть не дает. Выбежит, глянет, как они биту бросают, кричит:
– Феденька, младшеньких наших не обижай. Поставь их поближе. Сам-то подальше отойди, ты глянь, какой большой-то, они малые…
Не в том дело, что мальцов поближе поставишь, это ладно; Федор их переиграет все равно. Больно то, что матушка младшеньких так любит…
Дальше – больше.
У Демида отец в город на заработки не ходит. Дома он сидит. А дома, это значит, что рубит, колет, мастерит, и вообще мужицкой работой он и занят. А у Федора дома-то: «Феденька, сделай то! Феденька, это!».
Писарь Еремей и вовсе в поле не ходит. Ему зачем: барин добра оставил; да и грамотный Еремей-то, еще кому что написать, какую бумагу выправить, и все опосля ему кланяются, кто чем. Хорошо Еремею. А Федор грамоту освоил, прочесть сумеет, коли что. Только дара писчего нет: сядет писать, а что писать-то? Мысли, куда и убежали, проклятые…
А, к примеру, Данила-зодчий. Дворянского роду-племени – раз. Учился, сколь хотел, да все в заграницах – два. Денег от родителей досталось, а еще платят ему за работу – три. Федор надрывается на церковном дворе, но ему и медного гроша не достанется. И почему опять зодчему головушка светлая, а Федору учение в ум нейдет?
И если молчал поначалу Федор, то после стал и оговаривать всех. Матушке скажет: «Разлил младшой твой молока, возил-возил по столу, чтоб ты не догадалась. Ты уж попеняй ему аль за вихор потяни, что ж мне одному-то все шишки».
– Вот ты, дядька Еремей, Даниле-зодчему кланяешься да в рот ему смотришь. А того не понимаешь, что мы ему не нужны. Что ему церква наша? Ему дадут гроша медного более, он и уйдет другое строить. Да хоть дом для мамзелек-распутниц, лишь подороже бы…
Вот так-то высказал мне Федьша раз. Я обомлел.
Это что же, как завидовать надо, красоту чужую, доброту видев, и тою быть уязвленым сердцем. Велел повторять мужицкому сыну каждый день молитву перед сном, коль так злится Федор-то на всех вокруг. Ну, бормотал ее Федор каждый вечер; только молитву слышать надо самому, а слушают ее не ушами, а сердцем.
– Господи, Царю Небесный, Утешителю, Душе истины, умилосердися и помилуй мя грешнаго раба Твоего, и отпусти ми недостойному, и прости вся, елика Ти согреших днесь яко человек, паче же и не яко человек, но и горее скота, вольныя моя грехи и невольныя, ведомыя и неведомыя: яже от юности и науки злы, и яже суть от нагльства и уныния. Аще именем Твоим кляхся, или похулих е в помышлении моем; или кого укорих; или оклеветах кого гневом моим, или опечалих, или о чем прогневахся; или солгах, или безгодно спах, или нищ прииде ко мне, и презрех его; или брата моего опечалих, или свадих, или кого осудих; или развеличахся, или разгордехся, или разгневахся; или стоящу ми на молитве, ум мой о лукавствии мира сего подвижеся, или развращение помыслих; или объядохся, или опихся, или без ума смеяхся; или лукавое помыслих, или доброту чуждую видев, и тою уязвлен бых сердцем; или неподобная глаголах, или греху брата моего посмеяхся, моя же суть безчисленная согрешения; или о молитве не радих, или ино что содеях лукавое, не помню, та бо вся и больша сих содеях. Помилуй мя, Творче мой Владыко, унылаго и недостойнаго раба Твоего, и остави ми, и отпусти, и прости мя, яко Благ и Человеколюбец, да с миром лягу, усну и почию, блудный, грешный и окаянный аз, и поклонюся, и воспою, и прославлю пречестное имя Твое[11]…
Сказал я про разговоры наши Даниле-зодчему. Нахмурился Данила. И без того не весел был: к зиме дело шло. А это значило, что застопорится работа наша на морозе и на снегу, а ему обидно то. Только и сказал:
– Англичане говорят о завистниках, Еремей, так: «Съешь свое сердце». Ему же хуже.
Ну, открытой беды не случилось. Не заговаривался Федор, не был странен, как Николушка. А я ему не мать, да и не отец я ему тоже. Завистников много. Будет еще один на селе. Ныне удивляешься, когда хороший человек попадется. Плохих, их достанет.
Перезимовали мы, дождались весны. А весной и случилось то, что должно было случиться…
Федор от зависти молчаливой перешел к оговорам, а после и к поступкам. Стал он выделяться из своих. Надо ли, не надо. Видно, решил для себя: «Буду, как Николушка. Чем я хуже?».
Ну, а ежели как Николушка, так надо впереди всех. Чтоб видели все, какой он, Федор, храбрый да умный.
И со стены церковной, что высилась уже не на шутку, прыгал Федор в песок, чудом не переломавши руки-ноги. И дрался до крови. И поучал ребятишек, что от скуки зевали. Да рот-то не научены прикрывать, не в сторонку…