Шрифт:
Потом объяснял мне зодчий, что видно, жила кровяная порвалась у детинушки, вылилась кровушка молодая вся через нее. Оттого и умер сын крестьянский. Мне не ведомо, так ли, аль нет. А Петя-то и умер к ночи… Ярко-красная шаль елисеевская, что украшала на гуляньях плечи старшей Петенькиной сестры, исчезла из дома, как и не бывала никогда…
Четвертым ушел Петенька. Четвертым из тех, кто в лесу побывал.
И укрепилась тоска в сердце моем. Понял я, что не справляемся мы с Чертом. Сильнее он и хитрее. Не углядим мы за каждым отроком, как ни старайся. Не можно за каждым ходить по пятам. Не можно и объяснить неразумным, как вести себя. Головой кивнут от силы али тебя ж, старого, обругают. Умно придумал лукавый: природное, что в каждом есть, собой подкрепить. Дочками своими, шалями заговоренными: да какая разница? Главное: не хотят дети крестьянские с собою бороться. Грехи свои не осознают и не расстанутся с ними. А значит, неминучая смерть их ожидает.
Не знаю, как бы пережил я тоску свою, уж зело люто она меня в оборот взяла…
Только вскорости в горнице моей свет поселился. О таком говорят: небесный.
Я брал липовую сухую доску, пропитывал костным клеем. Я покрывал ее марлей, суть паволокой. Готовил левкас[22] со льняным маслом али с медом. Не меньше пятнадцати раз наносил его на доску. Высушивал, шкурил. И отдавал художнику.
Это с ним приходил в избу мою свет. Он брал уголь, черную краску. С замиранием сердечным видел я, как улыбка Богоматери, скорбная, но и светлая при этом, приходила в мир. Еще совсем недавно бесцветный, тусклый, как та тоска, что меня одолела. Георгий Победоносец, ревнитель Божий, вонзал свой меч в самое сердце змея. Никола Угодник, пронзая меня хитрым взглядом мужицким своим, вроде и здоровался, спрашивал: «Ну, Ерема, сын крестьянский, переможем все с тобою, али нет?». Бежевый, розовый, охра, коричневый, тёмно-коричневый... Ложились краски на доску. Расцветал рисунок, переставал быть пустотою.
Красил и Черт мир вокруг, да теми же вроде красками. А картина другая получалась у лукавого…
Данила-зодчий художника, друга своего, Гришеньку, из Петербурга выписал, иконы нам рисовать. С ним и перемогли осень и зиму. Не знаю даже, чтоб и делал я без него, грешный…
Глава 5.
Илья… О нем теперь сказ. Он у нас таким крепеньким бычком на деревне смотрелся, среди иных ребятишек. Вот как говорят: неладно скроен, да изрядно сшит. Мне он все грибом-боровиком представлялся. Приземист, но зато по всей повадке, по тому, как на земле стоит, видна силушка богатырская, видна; Ильею не зря прозвали!
Гневлив был Илюша, еще и до самой встречи с Чертом и его дочками. Бывало, разозлится, так разбегаются от него ребятишки во все стороны, потому как боятся под горячую руку попасть. Илюша раньше другого успеет, приложится, вдарит, шишка аль синяк багровеют у невезучего, слезы брызжут во все стороны. Опосля, как отойдет, прощения просит, кается.
Уж сколь раз говорил парню, как придет ко мне Слову Божьему учиться:
– Илья, сын крестьянский! Опять на тебя жалились, опять негодовали ближние твои. И хоть сказано было, что враги человеку ближние его, так это по другому случаю сказано, и к тебе не относится, видишь ли. А вот нигде не сказано, что в драке разрешаются жизненные всякие повороты. Послушай меня, глупая голова твоя мужицкая! «Гневаясь, не согрешайте: солнце да не зайдет во гневе вашем; и не давайте места диаволу». Так-то апостол Павел писал. И еще писал он нам, убогим: «Всякое раздражение, и ярость, и гнев, и крик, и злоречие со всякою злобою, да будут удалены от вас».
А этот богатырь, исподлобья глазами злыми меня поедая, молчит. Едва терпит мои высказывания, все ж молчит: учиться же пришел!
Потом уж и каяться перестал, и прощения просить, и молчать, когда надобно.
– Гнев Божий куда девать? – спрашивал. – И Он гневается, и праведен Его гнев, сами ж учите. Вот, гром гремит, бывает, сполохи небо режут. Значит, гневается. А я-то рази не прав? Почто злите?
Шаль, что ему досталась, Илюша матери отдал. Оно ему вроде как не нужно; а выбросить и жаль. Видно, что вещь дорогая.
Матушка в сундук прибрала, в холмогорский[23], расписной, с железною оковкой. До тех времен, что увидит сыночка, идущего вокруг аналоя с молодою женою; с венцами на головах оба…
А цвет шали, он не белый, да и не желтый. Соломенный какой-то. Николушка, Илюшин дружок, как жив еще был, в избу к ним наведывался, сказывал, что палевый это. Палевый так палевый: не сказать, чтоб белый, нечист для того, но и не желтый еще. Солнце дневное таким бывает, как облачком его прикроет. Раскаленное дневное солнце летом, глядишь, зашипит, жаром заплюет слишком смелое облако, оно и растает. И снова солнце золотом расплавленным в небе, а в поле оно по головам, по спинам так и палит...
Стала Илюшина мать примечать, что после пропажи в лесу сыночек меняться начал. И не к лучшему, конечно. Сердит бывал сыночек и ранее, теперь стал и вовсе гневен.
И вот что получается. Чем более гневается, тем чаще это происходит с ним. Словно в привычку входит. Раньше грешила мать на новолуние: вот как сменяться луне, с круглой на ломтик, так на Илюшеньку словно находит что. Кричит, ругается, в драку лезет. Али на погоду: за день до дождя с грозою сынок мрачен, угрюм и задирист.
Теперь уж с каждым днем хуже. Враждебность укрепляется, растет вместе с сыном…
Ладно, когда друзья-товарищи в синяках ходят. Где и Илюшеньке по справедливости перепадет; честная драка, она завсегда такая: и богатырю по уху съездят, не запретишь.
А вот когда на мать кричит, ногами топая; вот когда и отцу в гневе: «Ты мне не указ! Я сам знаю!».
Да ведь разворотил сундук-то, тот самый, в котором платок, один раз, когда в гневе был! А сундук тот, он же работы, он красоты какой, с резьбой, с росписью да оковочкой железною! Это ж штука какая ценная! То подарок барский; отец на охоту с барином ходил, выслужил себе радость. Где ж видано, чтоб сундук холмогорской работы в избе крестьянской стоял! А Илья сорвал петли с крышки, саму крышку ногами топтал, прыгал на ней, крича ругательное. Треснула крышка-то; мать ее потом тряпицей прикрыла, чтоб не сразу отцу на глаза попало, чтоб уж потом, после как-нибудь рассмотрел отец.