Шрифт:
Уставился синими глазами своими на меня, будто дырку, как пальцем, расковырять хочет.
– Тут расследовать надо. Читал я американца одного: Эдгар По. У него тоже всякой чертовщины хватает, испугаешься, как прочтешь.
– Да разве я баба, зодчий, чтоб самого себя страшными россказнями пугать. Это они по зиме соберутся, лампадки-лучинки жгут, языками мелют, себя и людей пугают до смерти. И без того на сердце со случаями разными, от каких мужицкие детушки померли, как есть молодыми, тяжесть легла…
– Не о том, чтоб испугать, о том, чтоб расследовать, разговор. Давай-ка походим с тобой по избам, где остальные живут. Те пятеро, что в лесу побывали вместе с Николушкой и Федором. Ты подумай, Еремей, порассуждай. Николушка наш гордился много, от гордыни и погиб. Федор завидовал, в зависти и злости умер.
– Это что же, зодчий, – взвился я, – этак полдеревни от греха разного поляжет? Ясно, что грешны, на то и люди. Не последний суд, спаси, Господи!
– Да нет, ему полдеревни не надобно. Пятерых хватит. И, если правильно понял я, нужны ему именно эти пятеро. Опять же, шали…
– Статочное ли дело, чтоб из-за куска ткани, пусть и мудреного, люди гибли? Дай-ка, зодчий, я по избам пройдусь, поговорю. Соберем цветастый этот мешок, да в барский дом. На тебе, бес, получай, да оставь нас, и без того согрешающих всякую минуту, в покое…
Данила лоб свой потирал, носом сопел, отвечал не сразу. И печалился, как отвечал, много.
– Когда бы я так думал, Ерема, я бы нашел платки и сжег, еще тогда, после первого-то разу. Только ведь дочки его, они погибли. Думаешь, он нам прощает?
Ох, и не понравилось мне то, что зодчий сказал.
– Это что же, он не только шали свои собирает, он нам смертью за смерть?...
– Шали, Ерема, это знак, для него важный. И не просто мстит он нам. Слышал, что матери несчастные говорили? «Будешь жить, дочка»...
Подуло мне изо всех щелей и дыр, потом жаром обдало, словно плеснул кто на камень раскаленный в баньке воду. Ну и дела! Как беде помочь, не знаю. Черт своих дочерей через шали эти бесовские да смерти детей наших – оживляет!
– Да и не уверен я еще, что отдадут мне деревенские люди тряпки эти цветастые. Сколько я вас узнал, Еремей, люди вы кряжистые. В Англии сказали бы иначе: экономные. Попробую я, конечно, даже и выкупить. А ты не смей рассказывать по избам, что, зачем, почему. Этак, как расскажешь, что все с Чертом связано, да с шалями, они пол-уезда сожгут. Начнут с дома барского, потом к Елисеевой двинутся, в Семидесятинское, для всякого случая и Андреевское сожгут, где мастерские у ней…
А прав оказался Данила-зодчий. Как проявлял интерес к мужицкому добру, так скучнели поселяне, что лицами скучнели, что на слова вдруг скупы становились…
И побывали мы в избах у Меркушки, Ильи, Петьки, Захарки и Трошки.
И матери нам улыбались, только шалей на свет Божий не доставали, не торопились нести. В одной избе готовили ее к продаже на ярмарку, цену ж зодчему такую объявили, что Данила побледнел слегка: три деревни таких, как наша, с душами, в той цене уместились. В другой припрятали в приданое младшенькой, в третьей отговорились, будто подарком ее отдали, в четвертой хозяин кратко отрезал: самому, мол, нужна, позарез. В пятой сказала мать:
– Подумаю, православные. Может, так отдам, коль жаба не задушит. Как церковь Данила-зодчий отстроит, освятим ее, радость нашу, так и отдам, верно; пусть моим даром мастеру будет. Не сейчас…
Огорчился зодчий.
– Не в том, говорит, дело, что не отдали. Не больно и нужна, нет у меня невесты для подарка такого. А и была бы, побрезговал чужим, таким – тем более. Плохо то, что шуму мы наделали, Ерема, а расследованием-то пренебрегли настоящим. В одном только месте почуял я беду явную. Ты скажи мне, Еремей, давно ль Меркуша такой у вас круглый?
Ну, Меркуша, конечно, заморышем отродясь не был. Покушать любил всегда. Он в семье первенец, за ним четверо девок. Матушка про сына всегда с улыбкой: «Меркуша у нас поесть горазд. Вот, мы с отцом, да девок четверо, а за ним не угнаться. Поест, да на лавку, чтоб жирок завязался. Уж я со скалкой за ним, отец с прутом. Так все равно же, вот сестры рядом. Одна ему тюрю взболтает[12], другая блина подаст. Третья с грядки редьку аль репу несет, потрет с маслицем и угостит. За всеми не уследишь. А они его любят. Он жевать, они рядышком: смотрят. Это ж и в театер не надо, зачем? У него челюсти, как у мельницы жернова, работают…».