Шрифт:
Старший мой брат, хорунжий — начальник местного гарнизона по постановлению станичного сбора. Младший брат Жорж, также хорунжий — по занятии станицы частями Добровольческой армии, как и все станичные офицеры, был мобилизован и зачислен в Алексеевский пехотный полк рядовым бойцом. Полк вел упорные бои на подступах к станице Тифлисской. Большевики занимали весь левый берег Кубани и своим артиллерийским огнем разрушали станицу, унося казачьи жизни, не считаясь ни с полом, ни с возрастом.
Мать, теперь тоже «удовица», в степи убирает хлеб. Отец засеял 28 десятин (три с половиной пая казачьего надела), и их надо убрать. Какая-то добрая душа косилкой, бесплатно, скосила «загон» пшеницы, и теперь она, с тремя дочур-ками-подростками, вяжет пшеницу « снопы.
Вот почему, увидев меня, так неожиданно прибывшего после трехмесячного отсутствия, да еще в неведомом для казачьего глаза странном костюме, — бабушка горько-горько, без слез, заплакала. Слез у нее давно нет. За 35 лет своего вдовства, она, маленькая ростом, иссохла в труде и заботах о семье и по хозяйству и — выплакала полностью все свои слезоньки.
Послеобеденное время. Со старшим братом, «охлюпью» на строевых конях, в простых станичных рубахах, выехали в степь на свой участок. Мать, увидев нас издали, остановилась, оперлась на грабли и... заголосила — тяжко, гулко, с завыванием волчицы-матери, потерявшей своих детенышей. Было так тяжко и страшно от этого, неслыханного мной еще никогда, какого-то грудного и надорванного голоса-плача матери. Она вся тряслась от плача и будто бы не заметила, когда мы подъехали к ней.
Соскочив быстро с коня и держа его в поводу, я молча обнял ее, нашу дорогую и добрую мать... а она, бедняжка, крупная женщина, всегда такая добрая ко всем людям, она, не говоря ни слова, всем своим телом повисла у меня на груди и горючими слезами залила всю мою рубаху, нежно приговаривая: «Сыночек мой... сыночек Федюш-ка...» На моей сыновней груди она выплакивала и своего погибшего мужа, и радость встречи с сыном. Я всегда знал, что в горе надо выплакаться. Всплакнул и я. Брат стоял рядом, и лицо его передернулось прыгающими гримасами.
Мать выплакалась и утихла. Вытерла концом платка слезы и, подняв голову, глубоко-глубоко посмотрела мне в глаза, видимо, чтобы рассмотреть хорошенько. Потом взяла обеими руками мою голову и стала целовать все лицо горячо, пылко, со страстью материнской любви. И потом уже тихо, спокойно спросила: «Ну, как ты, мой сыночек, там жил?..»
Бедные матери!.. Надо только понять все их горе!
Вновь в Ставрополе
В первые дни занятия Ставрополя боев за городом совершенно не было. Красные отошли на юг, к селу Татарка, бывшей станице Ставропольского казачьего полка времен Кавказской войны, и словно канули в неизвестность.
Город преобразился, стал ежедневно праздничным и жил буквально «на улице». С утра и до поздней ночи люди толпились у гостиницы, где помещался штаб губернатора, и у штаба Шкуро, на верхнем базаре. Там, на площади, формировались новые части. Много было добровольцев из учащейся молодежи. Она, оскорбленная в своих чувствах перед Родиной, горела стремлением к мести.
К штабу Шкуро прибыли добровольцы-крестьяне Московского и Донского сел, что под самым Ставрополем. Все они были солдаты действительной службы Великой войны 1914-1917 годов на Кавказском фронте. Одеты они были в защитные гимнастерки и штаны. На головах фуражки. Все были без погон, но на фуражках красовались белые ленточки. Их было человек 250. Эту роту молодцов выстроил местный поручик, видимо, их же полка. Сам он в полуштат-ском костюме, в белой летней городской рубахе, на которой были навесные погоны. Отойдя далеко от фронта на его средину, он сам встал в положение «смирно» и, после некоторой паузы, громко, отчетливо скомандовал, словно рисуясь перед толпой:
— Рот-та!.. Равняйсь!.. Смир-р-но! Ружья на-а пле-чо!
И эти солдаты, может быть, некоторые из них даже мелкие вчерашние большевики, но — получившие воспитание в императорской армии — они, словно соскучившись «по порядку», так молодецки проделали ружейные приемы, что называется «с хрястом», что многосотенная толпа людей, преимущественно женщин, дружно зааплодировала им.
Вот тут-то нужно было учесть настроение солдатской массы, психологию души русского мужика-земледельца. Они так горели желанием загнать большевиков в самые «тартарары», что любо было на них смотреть. Но через несколько дней пыл их остыл из-за придирчивой дисциплины, приказания надеть погоны и влиться в «какой-то офицерский полк». И они разошлись по своим домам...
Во дворе штаба Шкуро, в здании гимназии, всегда стояли оседланные кони его конвоя. Казаки по вечерам пели песни и танцевали лезгинку. Здесь всегда пребывал народ и влюбленно и благодарно смотрел на казаков, на своих избавителей. Появление Шкуро всегда вызывало бурные овации. Но ни он лично, ни его казаки не воспринимали это как что-то особенно заслуженное. И Шкуро, и его казаков редко можно было встретить в городе. Это еще более интриговало жителей и создавало глубокое уважение к ним.
В один вечер, когда его ординарцы пели песни, к ним вышел Шкуро. Казаки быстро прекратили пение, урядник скомандовал «смирно». Шкуро скромно поздоровался и вошел в круг. Песни продолжались. Пел и Шкуро. Потом казаки «запели лезгинку». И на удивление всех посторонних зрителей — Шкуро пустился в танец. Фурор был исключительный. Так рождались «имя и слава Шкуро».
Неожиданно красные перешли в наступление на Ставрополь. Их снаряды разрывались над городом, который уже привык к мирной жизни. Город вздрогнул. Шкуро и здесь нашелся. Он выслал сотню есаула Зеленского от 1-го Черноморского полка, которой приказано с песнями пройтись по главным улицам города, чтобы показать жителям, что — «на фронте все спокойно».
И действительно — жители, очарованные дивным пением черноморских казаков, в своих песнях, не сравненных ни с кем, — с радостью смотрели на них под разрывы шрапнелей красных. Сам же Шкуро немедленно поскакал на фронт у окраин города и приказал передать голосом по боевым цепям, что — «среди них Шкуро». Атака была быстро отбита.