Шрифт:
— Ну, как ты мог видеть его, — раздражился рассказчик, — если он как есть умерши?
— Облыжно это, ей–Богу же, облыжно!.. Не умирал боярин, и никто его не травил, а тем паче боярин Шереметев.
— А ты боярина Шереметева язык, что ли? Началась перебранка, опять на сцену вышли отец, мать,
братья, сестры и вся родня по восходящей и нисходящей линии спорящих, и ссора закончилась дракой.
В то время как на крыльце разыгрывались сцены этого рода, не менее интересное происходило и в «передней». Так называлась в старинном государевом дворце приемная комната, в переднем углу которой стояло царское «место», а вдоль стен — лавки. Гостей приглашали садиться на лавки по старшинству; более почетных — ближе к «месту», отсюда и произошло то страшное «местничество», которое вносило столько смут в наше старинное дворянство и с которым безуспешно боролись цари; впрочем, Алексей Михайлович сурово преследовал местничество, и к концу его царствования оно почти совсем утратило свое значение.
Все бояре, окольничие и думные люди обязаны были ежедневно, являясь во дворец, собираться в передней, ожидая царского выхода. После обедни здесь происходило «сиденье с бояры» — заседание царской думы в присутствии государя.
О чем же говорили между собою эти бояре, окольничие, думные дворяне и думные дьяки, собравшись в передней в ожидании царского выхода? Что их занимало, озабочивало?
В углу стояли два родовитых боярина, в дорогих собольих шубах на плечах, в красных сафьяновых сапожках с загнутыми концами и с высокими, украшенными драгоценными набалдашниками, посохами в руках. Их густые, Длинные бороды, тщательно расчесанные, мирно покоились на их широких грудях и объемистых животах. Глаза были опущены в землю, лица недовольны…
Это князья Воротынский и Одоевский.
— Сколько наш род государям прослужил, — хмуро сказал первый, — а теперь царь–батюшка под начало разночинца Ордина отдал; разве не обидно это? Бают, Нащокин умен. Эка невидаль! Никто его ума и не отымет, да разве другие–то вовсе глупы? Великий государь его жалует, а он откуда взят? Никто того не ведает. Все глаза выел иноземщиной: у чужих, знамо, слаще пирог, чем дома–то.
— Известно, любимцу цареву все можно, — возразил Одоевский. — А слыхивал ты, князь, о том, что Пушкин, Матвей, отказался ехать к послам с Афанасьем?
— Неужто? — встрепенулся Воротынский.
— На первый раз поехал, уступил царю, а потом в слабости своей раскаялся и бил челом государю, что–де ему, Пушкину, меньше Афанасия быть невместно; государь ответствовал, что прежде мест тут не бывало и теперь нет и он должен ехать с Ординым–Нащокиным и в ответе быть не ему, а Нащокину. Пушкин отвечал, что–де прежде с послами в ответе бывали ч_е_с_т_н_ы_е люди, а не в Афанасьеву гору, потому в те поры и челобитья не было. Государь осерчал, послал его в тюрьму и велел ему сказать, что ему с Нащокиным быть можно, а если не будет, то вотчины и поместья отпишут. Пушкин отвечал: «Отнюдь не бывать, хотя вели, государь, казнить смертью; Нащокин предо мною человек молодой и не родословный». И поставил на своем, не был у послов приставом, сказался больным.
— Что и говорить, хват боярин Пушкин! — вставил подошедший князь Хилков. — Так Афанаське–безродному и подобает нос утереть, дабы не зазнавался и помнил, разночинец, что хоть царь ему и мирволит, а далеко ему до всего родовитого боярства.
Бояре начали тихонько перешептываться, видимо, их разговоры стали «опасливы».
Невдалеке стоял надменный князь Юрий Трубецкой, считавший свой род от Гедимина Литовского. Он и князь Никита Шереметев враждебно поглядывали друг на друга и, казалось, вот–вот кинутся с кулаками один на другого.
Что же было причиной этой вражды и ненависти? Да лишь то, что на торжественном обеде у государя князь Юрий Трубецкой получил назначение выше, чем Никита Шереметев. Хотя Шереметевы хорошо знали, что Трубецкие выше их, но уступить было тяжело; вспомнили, что они, Шереметевы, — старинный, московский, знатный род, а Трубецкие, хотя и знатные, но князья пришлые. Вследствие этого старший между Шереметевыми, боярин Петр Васильевич, подал челобитную, указывая на нанесенную его роду обиду. Однако государь принял сторону Трубецких и приказал Шереметевым выплачивать Юрию Трубецкому половину оклада, который получал его дядя, боярин Алексей Никитич Трубецкой. Конечно, вражда от этого лишь усилилась.
Родовая честь была таким больным местом у старинной русской знати, что, несмотря на очевидное первенство одного рода пред другим, члены рода, которые должны были уступить, придумывали отчаянные средства, чтобы только как–нибудь избавиться от этой тяжелой уступки. Погибали целые роды, враждовали годами, гибли люди большею частью невинные, и все это делалось ради «места».
Но неужели собравшиеся в передней бояре, думные дьяки и окольничие только и дела делали, что обсуждали свои обиды да укоряли друг друга местничеством. Неужели их так мало интересовали дела государственные и общественные? Да, это было именно так. Лишь кое–где перекидывались равнодушными воспоминаниями о минувшем походе, о неудачной войне со Швецией, предпринятой царем под влиянием всемогущего Никона, патриарха всероссийского.
— Собинный–то друг, кажись, в немилости у батюшки–царя? — сказал думный дьяк Семенов.
— Давно ли «великим государем» величаться стал? — заметил окольничий князь Щербатый. — Смехота, право! Мужик новгородский, а чем стал?
— А как вознесся–то в мыслях!
— Недолго ему возноситься–то, — проговорил боярин Стрешнев, давнишний враг патриарха, — довольно куражиться над честными христианами, думки да выдумки свои представлять… Царю ныне докучает патриарх своими новшествами.