Шрифт:
Конечно, больше всего «столы ломились» от сосудов для питья. Ими наполнялся весь «поставец» — так назывался буфет в виде пирамидальной этажерки, у которой стоял дворецкий или буфетчик во все время пира, разрезая и отведывая кушанья, отпускаемые ключником из поварни. На этом поставце было немало больших вместилищ — ендовы, ведра с носками, четвертины {Сосуд вмещавший четверть ведра жидкости. (Примеч. авт.).}, кувшины, братины с крышками: из всех них добывали вино черпальцами, «судами» или ковшами. Но в особенном изобилии на поставце красовались «сулеи» {Бутылки. (Примеч. авт.).}, корцы, кружки в восьмую ведра, чаши, кубки, бокалы, чарки, «достаканы» — обыкновенные и огромные, так называемые «стопы».
Когда царь вошел в столовую, его гости были уже более ем в веселом настроении, позабыв о своем «местничестве».
В одном конце стола думный дьяк Плещеев обнял князя Хованского, кичливого, гордого боярина, считавшего себя потомком Гедимина, и нашептывал ему что–то очень забавное, что, видимо, очень смешило князя, потому что тот громко хохотал и шлепал боярина по плечу, совершенно забыв, что потомку Гедимина не след брататься с худородным боярином — дьяком. В другом конце Воротынский и Трубецкой старались подпоить чудовского архимандрита и все подливали в его чарку то романеи, то мальвазии. Архимандрит пил, но старался внушить своим собеседникам, что не мешало бы родовитым князьям «обогатить нужды смиренной братии». А там юный князь Василий Васильевич Голицын, будущий знаменитый дипломат и возлюбленный царевны Софьи, чьи крестины он теперь справлял, — склонив свою голову на плечо молодого князя Ромодановского, будущего князя–кесаря Петра Великого, несвязно лепетал:
— Послушай, Федор Юрьевич, помоги мне красавицу выкрасть. Неужто такая свинья будешь, что не поможешь?
Черные ястребиные глаза будущего вершителя человеческих жизней, неукротимого в жестокости князя–кесаря блеснули удалью, и, стукнув чаркой по стакану, он сказал:
— А что ж, думаешь, не могу? Покажи только девку!
Двое уже допились до бесчувствия и лежали под лавками; это были толстый князь Черкасский и думный дьяк Василий Семенов; слуги тщетно старались привести их в сознание.
Князь Пронский почти не пил, или, вернее, не пьянел. Сидя с боярином Ртищевым, он молча слушал его, изредка вставляя несколько слов в плавную речь боярина.
— Посмотрю–ка я, как живут за морем, да посравню с нами, таково–то тоскливо мне сделается на сердце! — говорил Ртищев. — Земля наша обширна и могуча, а что толку? Справиться мы с нею не можем, людей у нас нет! Нет, пожалуй, и люди есть, да не о пользе государства они пекутся, а лишь о животе своем!.. А то вот такие еще, как ты, князь: и голова у тебя хорошая, и рода ты знатного, и служить бы тебе да служить царю и государству своему, а ты вот… тучи, тучи мрачнее. Какие недохваты у тебя, князь?
— Жизнь, боярин, опостылела!
— Эка ведь что сказал! — отмахнулся Ртищев.
В твои–то годы да и жизнь опостылела? Это все от безделья, князь! Займись делом — и тоски не будет!
— Каким делом–то? — уныло спросил Пронский.
— В послы просись! Вот мы, никак, с Яном Казимиром столковаться не можем, а ты в Польше уже бывал, язык, обычаи и свычаи знаешь.
— Так–то оно так, да не по душе мне Польша, — явно смутившись, возразил Пронский. — Мне хотелось бы в Иверскую страну: и страна–то дюже любопытная, да и дело–то по душе.
Ртищев усмехнулся в бороду и, прихлебывая вино, шутя проговорил:
— Сказывают, грузинки больно хороши? Посмотревши на царевну, и впрямь скажешь — красавицы. Только спесивы!
Пронский молчал, потупившись.
— Стало быть, это ты привел тех грузин? — кивнул Ртищев головой на князя Джавахова и Орбелиани, важно сидевших на противоположной стороне стола.
Лицо Леона Вахтанговича было бледно, глаза мрачно сверкали, то и дело останавливаясь на Пронском. Он просил царевну, чтобы она выхлопотала ему доступ на ужин к царскому столу, где, думалось ему, удастся поговорить с Пронским, а в случае чего и просить у самого царя за себя и за княжну. Но Пронский встретил его холодно и надменно и сел далеко от грузин. Некоторые из бояр подходили к грузинам, дружески заговаривали с ними, чокались и отходили; они оставались опять одни вдвоем и терпеливо ожидали выхода царя.
— Нет, не я, — ответил Ртищеву удивленный Пронский и, посмотрев на грузин, встретил злобный взгляд Леона. Но тотчас же он обратился к боярину: — Что ж, устроишь меня послом в Грузию?
— Что же я? Я что ж? Намедни, кажись, говорил я тебе, что не ко времени нам валандаться с иверцами этими, — уклонился от прямого ответа Ртищев.
— То зимой было… зимой туда действительно опасно, а теперь как раз… в самую пору.
— Да я что ж? Как царь, — замялся боярин, но затем тотчас добавил: — А ведомо ли тебе, что царь их, Теймураз, сам на Москву двинулся?
Пронский с изумлением отшатнулся от говорившего.
— Впервые слышу!.. Зачем же он едет?
— Думает, сам лучше переговорит; на царево сердце, видно, надеется. Дескать, пожалеет царь его, старика. Ну вот, обо всем переговорят и восвояси двинутся… Должно быть, и царевна–красавица с ним поедет, — невинно докончил боярин.
Пронский смотрел на него опечаленными глазами, не будучи в силах произнести ни слова.
Их беседу прервали страшный шум и поднявшийся в зале крик. Ртищев повернулся и увидал, что князь Леон, стоя пред пьяным Черкасским, громко требовал вернуть ему его кинжал, который, блестя дорогой оправой, висел на княжеском поясе и о котором Черкасский пьяным языком рассказывал своим собутыльникам.