Шрифт:
карающую несправедливость, говорит Цветаева о жене Пушкина за то, что та после
Пушкина позволила себе выйти за генерала Ланского. Впрочем, эта интонация, уже
самозащитительная, звучит и в феноменальном стихотворении «Попытка ревности».
«После мраморов Каррары как живется вам с трухой гипсовой?» Маяковский боялся,
чтобы на Пушкина не «навели хресто
40
матийный глянец». В этом Цветаева — с Маяковским. «Пушкин — в роли
монумента? Пушкин — в роли мав-юлея?» Но опять вступает гордость профессионала.
«Пушкинскую руку жму, а не лижу». Своей великой гордостью Цветаева рассчиталась
за всю «негордость» женщин, утративших свое лицо перед лицом мужчин. I это ей
должны быть благодарны женщины всего мира. Цветаева мощью своего творчества
показала, что женская любящая душа — это не только хрупкая свечка, не только
прозрачный ручеек, созданный для того, чтоб в нем отражался мужчина, но и пожар,
перекидывающий огонь с одного дома на другой. Если пытаться найти
психологическую формулу поэзии Цветаевой, то это, в противовес пушкинской
гармонии, разбивание гармонии стихией. Существуют любители вытягивать из стихов
афористические строчки и по ним строить концепцию того или иного поэта. Конечно,
такой эксперимент можно проделать и со стихами Цветаевой. У нее есть четкие
философские отливки, как, например: «Гений тот поезд, на который все опаздывают».
Но ее философия — внутри стихии жизни, становящейся стихией стиха, стихией
ритма, и сама ее концепция — это стихия. Одного поэта, желая его пожурить за
непоследовательность, однажды назвали «неуправляемым поэтом». Хотелось бы знать,
что в таком случае подразумевалось под выражением «управляемый поэт». Чем
управляемый? Кем? Как? В поэзии даже «самоуправляемость» невозможна. Сердце
настоящего поэта — это дом бездомности. Поэт не боится впустить в себя стихию и не
боится быть разорванным ею на куски. Так произошло, например, с Блоком, когда он
впустил в себя революцию, которая сама написала за него гениальную поэму
«Двенадцать». Так было и с Цветаевой, впускавшей в себя стихию своих личных и
гражданских чувств и единственно чему подчинявшуюся — так это самой стихии. Но
для того, чтобы стихия жизни стала стихией искусства, нужна жестокая профес-
сиональная дисциплина. Стихии Цветаева не позволяла хозяйничать в ее ремесле —
здесь она сама была хозяйкой.
Марина Ивановна Цветаева — выдающийся поэт-профессионал, вместе с
Пастернаком и Маяковским реформировавшая русское стихосложение на много лет
77
вперед. Такой замечательный поэт, как Ахматова, которой так восхищалась
Цветаева, была лишь хранительницей традиций, но не их обновителем, и в этом
смысле Цветаева выше Ахматовой. «Меня хватит на 150 миллионов жизней», —
говорила Цветаева.
К сожалению, и на одну, свою, не хватило.
В. Орлов, автор предисловия к однотомнику Цветаевой, вышедшему в СССР в 19G5
году, на мой взгляд, незаслуженно упрекает поэта в том, что она «злобно отвернулась
от громоносной народной стихии». Злоба — это уже близко к злодейству, а по
Пушкину: «Гений и злодейство — две вещи несовместные». Цветаева никогда не
впадала в политическую злобу — она была слишком великим поэтом для этого. Ее
восприятие революции было сложным, противоречивым, но эти противоречия
отражали метания и искания значительной части русской интеллигенции, вначале
приветствовавшей падение царского режима, но затем отшатнувшейся от революции
при виде крови, проливаемой в гражданской войне.
Белым был — красным стал: Кровь обагрила. Красным был — белым стал: Смерть
побелила.
Это была не злоба, это был плач.
Не случайно Цветаевой так трудно оказалось в эмиграции, потому что она никогда
не участвовала в политическом злобстве и стояла выше всех групп и группо-пек, за что
ее и клевали тогдашние законодатели мод. Их раздражала ее независимость, не только
политическая, но и художественная. Они цеплялись за прошлое, ее стих рвался в
будущее. Поэтому он оказался бездомен в мире прошлого.