Шрифт:
Профессор дернулся распрямить спину, но дальше распрямляться было некуда, мечтательным голосом продекламировал «мечты, мечты, где ваша сладость?», не поворачивая головы обвел затуманенным взглядом пруд и продолжал, подпустив в голос дрожи:
— Молодым не понять, они уверены, что впереди у них вечная жизнь, но мы-то, старики, знаем, что слово «жизнь» в этом словосочетании лишне… Совсем не осталось времени грешить, полный цейтнот-с… Вы должны, да что там, попросту обязаны очистить перед Раенькой мое доброе имя! Пока не поздно! Ведь я ни сном ни духом, ей-богу!
Он выпустил сумку и истово перекрестился во все туловище, чуть не до крови ткнув себя пальцем в лоб.
— Не брал я этого чертова пупса!
— Да что за пупсик такой? — спросил немного опешивший Капралов. — И зачем его везде с собою носить?
— Да в том и дело, что понятия не имею! Ну, скажите, мон шер, разве я похож на того, кто шарит по чужим сумкам, тем более дамским?
— Ни в коем случае, профессор! — поспешил заверить Капралов.
— Вот именно-с! Знаю лишь, что был некий талисман, которым она весьма дорожила, вроде память о родителях, а больше и ничего! Так вы объясните ей всю нелепость ее инсинуаций? А уж я-то в долгу не останусь, расстараюсь для вас, будьте покойны! В лучшем виде добьюсь слесарева расположения!
6
Мало кто может похвастать собственным домом в центре Москвы; те же, кто могут, делать этого не хотят, поэтому на латунной табличке рядом с почтовым ящиком вместо имени жильца был начертан привычный глазу москвича бессмысленный эвфемизм — «Фонд содействия развитию искусств». Расчет был верный: вряд ли случайный прохожий обратил бы на табличку внимание и уж точно вряд ли бы стал размышлять, чем занимается указанная на ней организация — ищет новых Левитанов или лишь раздает палитры. Впрочем, внутри здания имелось немало комнат, стен и углов, пригодных для хобби владельца — собирания предметов искусства, занятых китайскими вазами, акварелями, гобеленами и тому подобным, — то есть четверть правды на табличке все же была. На остальные три четверти этот опрятный трехэтажный особняк в стиле модерн с крыльцом из пяти ступенек и резными дверьми, скругленными окнами и мозаиками над ними, записанный на одну из бесчисленных компаний своего хозяина, служил ему домашним кабинетом, личным клубом и персональным рестораном — всем тем, чем не мог служить офис в банке, его основном, согласно журналу «Форбс», месте работы. Да и кроме того, он хоть и проводил здесь немало времени, но все же не жил, и вывеска рядом с дверью придавала дому известную легитимность в глазах визитеров.
Разумеется, хозяин был очень богат. В конце восьмидесятых он был одним из тех кисших от скуки тридцатилетних доцентов и научных сотрудников, которых через пять лет назовут «новыми русскими», через десять «олигархами», а через двадцать просто элитой. Сначала, когда стало можно, они варили на продажу джинсы и торговали компьютерами, затем создавали первые банки и совместные предприятия и, наконец, участвовали в приватизации. Интуиция его тогда не подвела: выбрав нефть и цветные металлы, он сколотил настоящую империю (хотя сам считал, что все получилось благодаря стечению обстоятельств, иначе говоря — везению, и что он просто оказался достоин времени и места, в которых оказался).
Известная всей стране и многим за ее пределами фамилия этого счастливчика была Жуковский, и своей фамилией Жуковский гордился. Нет, он не был родственником знаменитому поэту, наоборот, как и большинство советских граждан, он не был родственником вообще никому, его видимая родословная тянулась не далее третьего колена. Жуковского тешило другое: в отличие от имен большинства коллег-олигархов, либо заурядных, либо подозрительных, его будто специально было создано для покровительства всему изящному. Он ни за что не обменял бы свое имя даже на Пушкина или Державина. Будь у Жуковского выбор, всерьез он рассмотрел бы лишь переименование в Лермонтова, хотя и не смог бы объяснить почему. Впрочем, из всех искусств литература волновала его меньше всего, предметом интереса Жуковского были готовые изображения.
Первую настоящую картину ему подарили на юбилей. Само собой, это был Айвазовский: девяносто на шестьдесят сантиметров, одинокий баркас в разломе гигантских волн, то ли вот-вот взлетит чайкой в небо, то ли завалится на бок и будет утащен штормом в пучину. Модное и одновременно солидное украшение кабинета серьезного бизнесмена, она понравилась Жуковскому с первого взгляда, и он повесил ее напротив стола. Но никто, и он в том числе, не мог предположить, что этот, в сущности, банальный (если не принимать в расчет его цену) подарок положит начало всепоглощающей, самозабвенной страсти.
Уже в первый день совместной жизни со своим Айвазовским Жуковский понял, что тот не просто очередное, пусть и симпатичное, украшение интерьера. Казалось, что пронзенное стрелами света тяжелое пурпурное небо выползло за границы отмеренных ему художником девяноста сантиметров и, будто комнатное торнадо, затягивает в себя окружающую обстановку. На второй день Жуковский поймал себя на том, что на картину смотрит больше, чем в бумаги — подчинив сперва комнату, она подчинила и его самого.
Так он познал великую силу искусства.
Он начал с того, что купил с полдюжины Айвазовских, и дальше последовали Коровин, Репин, Поленов, фальшивый Кустодиев, кто-то еще и, наконец, Шагал с Левитаном, после которых русская тема была на время закрыта и Жуковский обратил свой взор на иностранцев. Картины он покупал бессистемно, по принципу «нравится — не нравится», поэтому следующими стали несколько малых голландцев, импрессионистов, символистов и особенно любимое ню Модильяни. К счастью, он не очень ценил авангард и художников вроде Ротко, иначе бы даже со своими миллиардами быстро вылетел в трубу. Однако приобретением, сделавшим его мировой знаменитостью, стала не живопись: с миру по нитке за несколько лет он собрал самую большую коллекцию пасхальных яиц Фаберже.