Шрифт:
– - Мне дать нечего, -- засмеялась она, -- у меня у самой ничего нету... Я буду приходить к Ильюше играть: строить ему городушки, рассказывать сказки, побасенки, все, что в голову влезет.
– - И на этом спасибо, -- ответили ей, -- в рабочую пору глаз за маленьким дороже дорогих подарков.
После больших стол накрыли детям, сбежавшимся со всего конца: у нас это в обычае -- где родился новый человек, ребятишек угощают обедом.
С тех пор Мотя стала неузнаваема. Вечно сомкнутые губы теперь играли улыбкой, движения стали упруже и свободнее; работая, она перекликалась с соседями, шутила.
Первые годы замужества, первый ребенок -- мертвая девочка, шелудивый недотепа муж замкнули было ее душу. Ильюша, как цыпленок скорлупу, пробил горький нарост на сердце, и оно опять засветилось и заликовало. Как сестра ни билась и ни плакала, в конце концов с болью поняла, что она -- Сорочинская, ею навсегда останется. Подчинилась неизбежности, направив свою деятельную силу на дом и хозяйство. Упорно, не покладая рук, не зная отдыха ни в будни, ни в праздник, как лошадь, работала за пятерых и в доме и в поле. Мишка кое-как помогал, но дело с непривычки тяготило, и при первой возможности он отлынивал: выдумает общественную сходку, на которую ему непременно нужно поспеть, неотложное дело на станции или в соседской деревне и, пока Мотя на работе, как бездомный кобель, слоняется около избенки, вбивает там какие-то колышки или кропотливо, с жаром примется мерять аршином свою усадьбу, высчитывая что-то на пальцах, прикидывая и так, и эдак, и сбоку, и спереди... Пыхтит и мается до пота, до ломоты в пояснице, до тупого, злобного раздражения на весь белый свет... Потом спохватится, плюнет, пульнет куда-нибудь в ров аршин и вразвалку, попыхивая цыгаркой, отправляется с удочками на плес.
Отношения у них были странные, почти не супружеские:, целыми днями и больше не говорили друг другу ни слова; никогда сестра не называла его по имени: за глаза-- "он", в глаза -- "эй" или -- "слушай, молодец!.."
– - Михайла, а ить баба-то твоя позабыла, как тебя зовут: эй да эй!.. Ты бы малость поучил!
– - находились добрые советчики.
Сорочинский петушился:
– - Я и то, брат, собираюсь сказать: брось-ка, барыня, дурацкую удаль, величай меня -- Михаила Игнатьич, я не какой-нибудь, да... а то я тебя, мол, того... не пожалею коромысла!
– - Ну, вот!.. Про то и речь!.. Чего, сам-дель, глядеть на домовую!..
– - Я ей нынче же вовью, глаза лопни!..
Бахвалился, форсил, а на самом деле, как огня, боялся Моти. Еще на втором году замужества он как-то вздумал было проявить свою власть, но сестра так его отхлестала, что он несколько дней не заглядывал в избу и ночевал в сенях. Он только тогда и нашелся сказать ей:
– - Вся в отца, дьявол, кулашница!.. Погоди, я тебе припомню это, живорезке!..
На третий год, сколотив денег, Мотя подновила избу, поставила печку с трубой, купила лошадь. И хозяйство постепенно стало налаживаться.
В это время как раз родилась у нее мертвая девочка. Роды перенесла легко, но с тем, что девочка неживая, долго не могла примириться, себя считая в чем-то виноватой. На лице легли горькие складки, опустилась вся, потом совсем слегла. Никому не жаловалась, стала еще больше нелюдимой, даже мать, между делом забегавшая проведать ее, не могла добиться путного.
– - Пустое... пройдет... поправлюсь...
Закроет глаза, отвернется к стене, чтоб не приставали.
И вот теперь я думаю: сколько страхов, надежд и отчаяния перенесла она в последнюю беременность! Как она, вероятно, волновалась и ждала благополучных родов...
– - А ну, как опять мертвый?..
И мне вдвойне становится понятней ее радость матери, -- ведь Ильюшечка живой!.. Худенький, маленький, такой беспомощный, а все же живой, настоящий...
III
После города надоедливой и скучной показалась мне деревенская зима.
Весь январь и февраль бушевали метели. Не раз, вставая утром, приходилось откапывать двери во двор, чтобы выбраться из хаты; в переулках сугробы сравнялись с крышами надворных построек; голодные собаки свободно перебегали по ним, ныряя по всему околотку.
В праздники, задав скотине корм, молодежь набивалась к кому-нибудь в избу -- играть в карты. Часто до самого рассвета, при бледном мерцании крошечной лампы, подвешенной к черноблестящему потолку, в удушливом табачном дыму, с раскрасневшимися, злыми лицами, они сидели, хищно заглядывая друг другу в карты, ожесточенно ругаясь при проигрыше.
Ни книг, ни газет, к которым я, живя в городе, привык, нельзя было достать. Маленькая земская библиотека давно была прочитана, и безделье и скука разнообразились лишь редкими посещениями Моти, на минутку прибегавшей к нам с ребенком.
На первой неделе поста вдруг были брошены в деревню слухи, всколыхнувшие до дна ее сонную одурь:
– - Началась где-то война.
Строились сотни догадок и предположений. Одни говорили, что война с турками, другие -- с арапами, третьи толковали о поднявшемся Китае и близкой кончине мира. Но время шло, и как-то незаметно на язык подвернулся таинственный "гапонец", живущий за тридевятью царствами и питающийся человеческим мясом. Это было страшнее Китая. Говорили о нем шепотом, с оглядкой и молитвой, боясь, что он может услышать, выскочить из-за угла и тут же "слопать" вместе с шапкой. Тряслись при мысли о наборе. Выбирали место, где бы закопать добро, "если придет в нашу деревню".