Шрифт:
В этот вечер я дал себе клятву не бить детей, не мучить женщин и не пить вина,-- не жить вообще тою дикою, мучительною жизнью, какою живут они, а искать всеми своими силами лучшее, которое -- я твердо верил -- есть на свете.
Когда на деревне затихли последние пьяные крики, я, не заходя домой, пошел к тетке. Мать, конечно, была там.
– - Буянят еще?
– - спросила она, приподнимая с лавки голову.
– - Не знаю, я не был там.
Мать устало посмотрела на меня, качнула головой и, закрыв лицо руками, простонала с мольбою и страхом:
– - Ваня, мальчик мой милый, неужто и ты когда-нибудь станешь таким же? Ванечка!..-- и судорожно зарыдала.
– - Не стану, мать!
– - воскликнул я.
– - Клянусь тебе богом, не стану!-- И я опустился на колени перед нею, поцеловав землю в знак того, что мои слова правдивы и крепки.
На заре я ушел из Осташкова.
Книга третья
Юность
Часть первая
I
Догорает июньский день. Жар свалил, и груди дышится легче. Огненно-красным шаром, окутанное прозрачной пеленою облаков, заходит солнце. Мерно колышется рожь, серовато-лиловым туманом ходит поверху ее цветень.
Меж хлебов, по извилистой дороге, на полверсты растянулись мужицкие телеги. Звенят косы и смех, чередуясь с песнями. Едут с покоса домой. Пахнет дегтем и человеческим потом, пряно струится аромат свежескошенного сена, а кругом необъятная даль -- поля, хлеба, покосы...
С гиком и присвистом вереница босоногих ребятишек, верхом на лошадях, обгоняет обоз.
Заяц! Заяц!..
Развеваются длинные волосы, задором и детским молодечеством блестят глаза, пышет здоровьем тело.
Сзади меня едет Мотя и ласково кивает головою. Пошел пятый год, как она замужем. Взгляд ее спокойнее, свежее, мягче: время заживило в сердце раны, стерло темные борозды с лица.
– - В городах-то так же живут, Ваня? Ты бывал там?
– - спрашивает она.
В погоне за куском хлеба я несколько лет мотался по России, многое видел. Был и в городе, к которому когда-то рвалась душа моя, пил мед и яд его.
– - Не так, Мотя... там тяжело простому человеку.
– - А где же ему хорошо?
– - в раздумье спрашивает сестра.-- В деревне, что ли?.. Вспомни-ка, как мы росли!..
Я вспоминаю, как давил меня город, как я, простой деревенский человек, тосковал по просторам полей, отзывчивым, нехитрым, близким людям. Не скрывая злобы, я начинаю позорить его. А в уме неотступно стоит: плохо там, тесно, неуютно, люди злы, жестоки, часто несправедливы, но все ли? Не в городе ли ты осмыслил жизнь, не городские ли люди научили тебя уму-разуму?.. Не побудь там, ты исчах бы в батраках у таких, как Созонт Шавров, как собака, замотался, опаршивел бы в их цепких лапах...
Это раздражает, и я кричу:
– - Хорошо, Мотя, там, где нас нету!..
– - Отчего же, Вапя, люди бегут туда? Неужто все глупые? Стало быть, не все плохо...
Вечер потух. С полночи потянуло прохладой. Трава покрылась росою.
Скрипят и хлюпают втулками колеса, ржут лошади. Сзади поет гармоника, визгливо смеется баба: ее, очевидно, щиплют; кто-то свистит на собак.
Все под грушею, под зеленою,
Ой, лели, лели, лей-ели...
Да жена мужу все корилася.
Слабо, неуверенно, как огонек, вспыхнув, песня так же быстро обрывается. Слышен только сап лошадей, хлопанье кнута, смех бабы.
На колени она становилася,--
неожиданно подхватывают песню с другого конца обоза.
Медленно шелестит рожь; резко взмахивая серыми крыльями, почти касаясь ими матово-зеленых, влажных колосьев, сверху вниз, снизу вверх, толчками, пролетает сова; сумерки глотают ее.
Ты не бей меня, пожалей, молоду...
Кучка ребятишек, поровнявшись с нами, долго переглядывалась, перешептывалась, подталкивала друг друга.
– - Ну, что же вы?
– - нетерпеливо крикнул полупьяный голос.
Дети, ободренные окриком, вразброд запели на манер частушки:
Уж ты, тетушка Матрена,
Наведена, напудрена,
На улицу выходила,
Девкам речи говорила:
– - Уж вы, девушки-злодейки,
Не любите мово мужа...
– - Ну, на черта он нам нужен?
Привяжи себе на шею
Да носи его...
Взрослые заливисто хохочут, малыши заканчивают песню отборной бранью.