Шрифт:
глухой не могу услышать. Выхожу в аллею, листва шелестит, что-то шепчет, с гор тянет
прохладой и что-то очень-очень важное, крайне нужное, мне несет, а я не могу
услышать. «Стыдно и больно, что так непонятно светятся эти туманные пятна, словно
неясно дошедшая весть… Всё бы, ах, всё бы с собою унесть!» Обозначусь ли я,
проявлюсь ли, или так пройду стороной и тайком, будто меня и не было? Найду себя,
открою или же до смерти своей буду занят чужим делом – то школой, то авиацией, то
медициной, где мой парус, в конце концов, и где мой ветер? Я призван, я чувствую:
призван, но к чему, не знаю. Судьба – это выявление, открытие (но не сокрытие) своих
ценностей. Или же история их утраты (если они были). Я все скрываю, не выявляю,
сколько можно? Копится во мне, копится, вот-вот взорвусь.
На четвертом курсе мне стало совсем плохо, я был постоянно напряжен,
раздражен, взрывался по пустякам и мог запустить в человека буквально, чем попало.
Страдал потом ужасно, извинялся, затихал на какое-то время, а потом снова всё
клокотало во мне на грани взрыва. Я быстро стал наживать врагов – на пустяках. Опять
хотелось, как в 45-м, чтобы дали мне по мозгам, скрутили, переломали кости.
2 мая занятий не было, праздник, компании у меня нет, пойти некуда, покурить
бы, так не курю, вышел в сумерках из общежития, смотрел на вечерние огни, на
трамвай, как он заворачивал с Уйгурской на Шевченко, выдирая дугой белые искры.
Некуда себя деть, тоска зеленая, лютая, а тут идет из нашей группы студент, зажал нос
платком и ругается: «Сняли, гады, шляпу новую, вон там, на остановке, трое». Ни о
чем он меня не просил, и я ему слова не сказал, молча сорвался и помчался, как конь-
огонь на остановку. Возле закрытого киоска стояли эти трое и примеряли шляпу. Я
подлетел, обеими руками рывком нахлобучил мародёру шляпу по самые ноздри и тут
же изо всей силы дернул ее вверх вместе с ушами. Тот взвыл, и они на меня втроем.
Конец мог стать для меня печальным. Если сразу тройка опешила от моего налёта, я
успел каждому врезать и справа, и слева, то вскоре они опомнились, вцепились и
начали меня рвать на части. Белая рубашка моя повисла лентами, как юбка у
шотландца, я кидал их на рельсы, голый до пояса, но кидал уже из последних сил.
Спасла меня наша студентка, увидела битву на рельсах и вбежала с визгом: «Женьку на
остановке бьют!» Пол-общежития вылетело на подмогу во главе с Равилем
Аманжоловым. Недели две я ходил с перевязанной головой, в горячке не заметил, как
один из трёх звезданул меня по темени кастетом. Шляпу я забрал, но дело не в шляпе.
Всё равно тоска. Меня злила безымянность моего прозябания, серость и убожество
моих дней. «Жизнь медленная шла, как старая гадалка, таинственно шепча забытые
слова. Вздыхал о чём-то я, чего-то было жалко, какою-то мечтой горела голова».
Хотелось полюбить отчаянно и навсегда. Опасно полюбить, рискованно, чтобы
институт бросить, книги забыть, наплевать на диплом, на карьеру, на всё, и уйти за ней
на край света. Не хотелось прозябать посерёдке, рядовым, незаметным – только
первым, лучшим. Выдающимся хоть в ту, хоть в другую сторону. Горячила меня,
распаляла жажда нарушить, переступить каноны, препоны, загородки, перегородки, и
если уж рухнуть, так совсем в бездну, чтобы ахнули все. Где она, любовь моя страстная
и опасная, всем не зависть и ревность? Я один, и она одна, томится где-то без меня, как
я без нее, гложет нас порознь одна и та же тяга.
Зимой в спортзале я увидел девушку на гимнастике, совсем юную, в черном
купальнике. Личико отрешенное и наивное, слушает тренера, а улыбка легкая-легкая,
детская, нежная, ну как в сказке. Вот бы мне провожать ее домой после занятий куда-
нибудь далеко-далеко в Тастак или в Малую станицу, я люблю далеко ходить-заходить.
Как красиво она побежала перед прыжком, как спружинила на трамплине и взлетела,
никого не видя, и меня тоже. Вот кого я полюблю до беспамятства и смогу всё бросить.
Только сбудется ли, отзовется ли она, такая юная и недоступная. Гимнасты заканчивали