Шрифт:
работу. Недавно мне попались стихи: «Ты без меня уходишь, жизнь моя», – и сердце
заболело. Я хочу быть вместе, Ванча, хочу быть женой и матерью. Когда я была
маленькой, на вопросы старших, кем ты будешь, отвечала: мамой».
Взрослая, умная моя невеста.
В авиашколе нам остались задания по бомбометанию и по воздушной стрельбе,
учебная программа заканчивается в декабре. К началу нового 1946 года планируется
наш выпуск, штурманов ТВАШс/б. Подам рапорт, получу назначение на Дальний
Восток в крупное авиасоединение, там офицеры, тем более семейные, живут не в
казарме, а на квартирах. Или попытаюсь сразу в Академию имени Жуковского. Что
может быть лучше учёбы в Москве? Мы с Лилей уедем в Россию, здесь мы всё-таки на
чужой земле. Нас не прогоняют, славят дружбу народов, но чего-то для русских нет
здесь, и никогда не будет. Мы тут как перекати-поле, и дети наши будут такими же.
Тепло нам здесь жить – внешне, от солнца, от юга. Но внутри холодно. Мы стесняем
народы, живущие здесь издавна. Хотя, если разобраться, ни один народ не жил вечно в
одном месте, каждого сгоняли-перегоняли злые силы, так что в смысле истории и
археологии все мы равны перед планетой в целом. Однако душа не приемлет чужую
жару, чужие горы, чужие щедрости. Надо ехать к своим, хотя и скупым, радостям.
Россия, земля и небо, любовь и мы – вместе.
На другой день мы поехали в колхоз Калинина к деду Лейбе. Он умудрился там
устроиться мельником. Ехали мы в бричке, отец с матерью впереди, мы с Лилей сзади
спиной к ним, держась за руки. Дед с бабкой жили в мазанке рядом с мельницей, здесь
у них куры, поросенок, теленок. Узнав, что внук приехал только на один день, бабушка
выразила сожаление: «Колы б ты у нас пожив, я б тоби дала бахчу калавурыть». Дед
забыл про тюрьму (и напрасно, скоро опять сядет), заправлял мельницей уверенно,
работа у него кипела, подъезжали и отъезжали возы с мешками зерна или муки. Дед
любил мельницу как живое существо, как наездник любит своего коня. Обыкновенная
была мельница, водяная. Неподалёку текла речушка с гор, от неё по высокому
деревянному жёлобу неслась вода, тяжёлая, стеклянно-литая, она падала на широкие
лопасти колеса – зелёного, обомшелого. Вода ухала, падая с жёлоба, взбивала брызги,
вскипала внизу под колесом белой пеной и затем разливалась в круглый тихий пруд.
Обедали на траве в тени большого карагача, расстелили брезентовый полог и
уселись вокруг казана как цыгане. Бабушка помогала Надя, когда-то весёлая,
хорошенькая, а сейчас поникшая и унылая. Постарела она прежде времени, и припадки
у неё стали чаще. Война кончилась, а мужа нет. Она села рядом с Лилей и стала
рассказывать ей, как нянчила меня, пеленала, я весь у неё на руках умещался, а теперь
вымахал дядя Стёпа достань воробышка. Дед водрузил рядом с казаном графин с
мутноватой жидкостью. «Спирт-сырец, – пояснил Митрофан Иванович. – Разведён по-
божески». Налили мне гранёный стакан, я солдат уже, не пацан, а солдату чарка
положена. Отец приподнял свою порцию, поглядел на свет и припомнил фронтовую
историю. Служили у них разведчики, лихие ребята, достали бутыль древесного спирта
и выпили. К утру трое померли, четвертого спасли в госпитале, но он ослеп на всю
жизнь. Дед обиделся: – «То древесный, а это чистый, я его тут не меньше ведра
выпил».
Помянули погибших, бабушка всплакнула, – было у них девятнадцать детей, а
осталось шестеро. Она часто пускала слезу, но не причитала, не рыдала в голос. Помню
с детства, как она сидит, чистит картошку – всегда спасала картошка – заунывно тянет
песню без слов, а слезы капают на ее темные руки с трещинами на пальцах от коровы,
от уборки, от печки. Выпили за мертвых, пусть им земля будет пухом, выпили за
живых, пусть они «сто рокив бегают да стильки же на карачках ползают», выпили за
мою справную службу. Я пил охотно, я был счастлив, смотрел на свою родню, на деда,
на его огромные несоразмерные кулаки. В 1910 году он боролся на сабантуе возле