Шрифт:
вздорная баба. Синяков замучился с ней. Он терпеливо сносил все учиняемые ею скандалы,
молчал и смотрел на неё так, будто перед ним было пустое место. Накричавшись всласть,
Анфиса хлопала дверью и убегала к соседкам судачить. А Синяков вздыхал, вынимал
замусоленную книжечку и заполнял страницу крупными неровными строчками. Однажды в
сенокосную пору Анфиса донимала супруга с особым пылом. Шутка ли, его прокос оказался
рядом с прокосом бойкой и смазливой соседки! Анфиса пилила-пилила мужа при всем
честном народе, а он молчал, только багровые пятна блуждали по лицу. Потом внезапно
схватил березовое полено и кинул в ноги жене. Анфиса неделю не могла ходить. Соседи
стали укорять Синякова. Он не оправдывался, только достал из-за пазухи клеёнчатую
книжечку и показал укорщикам.
– Вот. Места больше не хватило, все листочки записал. Чего оставалось делать?
Соседи согласились: верно, делать больше было нечего.
Анфиса после этого случая стала осмотрительнее, но от привычки донимать мужа
подозрениями не избавилась. Поэтому Синяков, проглотив ядовитое замечание секретаря,
сказал тихо и раздельно:
– Ты, Кеша, без помарок бы писал-то. В рик бумага пойдет. Понял?
– Я это уж слышал, Федор Иванович! – весело откликнулся секретарь. – Мы одинаково
пишем, что для рика, что для вцика...
– Смотри, парень, – погрозил Синяков корявым пальцем.
4
Макора весь день готовилась к отъезду. Вымыла избу, натрясла для коровы сена
вперемешку с яровой соломой, наколола дров и сложила их в сенях ровной поленницей,
наносила полную кадку воды, чтобы мать ни в чем не затруднялась. Заштопала свою
старенькую жакетку, выутюжила праздничную юбку и кофту, бережно уложила их в
берестяный кузовок.
Вечером Макора вышла на крыльцо. Она любила эти осенние вечера, тихие, бодрые,
когда из-за реки через опустевшие поля тянет легким пока ещё холодком, а от бревенчатых
стен и крыш, накаленных за день солнышком, веет теплом: стареющее лето заигрывает с
молодой осенью, да попусту – пора ему уходить. Склонившаяся к охлупню береза грустно
роняет один за другим пожелтевшие листочки. Овины, риги и амбары пахнут свежим зерном.
Но лето всё-таки не сдается. И пока не распустили мокрети осенние дожди, пока стылые
ветры прячутся где-то за горами, за лесами, небо хранит ещё остатки летней синевы. А за
щетинистым от жнивья горбом дальнего поля, там, где зубчатая каемка леса обозначает
линию горизонта, всё ещё трепещет и мерцает, поднимаясь ввысь, прозрачный воздух. Но что
это? Будто облачко взметнулось и повисло в синеве, желтоватое, теплое. Оно движется,
расширяется, растет. Почему-то заволновалась Макора, стала поправлять косу, глянула в
осколок зеркальца, вставленный в паз зауголка.
По пыльной дороге мчится подвода. В тарантасе развалился, молодецки выкинув ногу,
Егор Бережной. Он легонько сдерживает своего маленького, но шустрого Рыжка. Против
Макориного крылечка туго натягивает вожжи. Меринок послушно останавливается, косясь
глазом и мотая головой, будто кланяясь.
– Здорово ночевала, Макора Тихоновна!
– Здравствуешь, Егор Павлович.
Ей показалось, что парень хочет спрыгнуть с тарантаса. Но он не спрыгнул, а только
перекинул вторую ногу через край кузова.
– Ты бы подошла, Макорушка, – сказал он.
– Ну вот ещё, – тряхнула она косой, стала снимать недозревшие гроздья рябины,
развешенные у подволоки.
Егор незаметно вздохнул, чуть шевельнул вожжами. Рыжка не надо понукать, он рванул
вдоль по деревне так, что из окон стали выглядывать невесты и свахи, спрашивая незнамо у
кого:
– Чей это? Какой это?
Отпустив Рыжка на все четыре стороны, Бережной присел на бревешко у колодца,
закурил. Услышав, что приехал брат, из нижнего огорода пришла Луша. В огромном
скрипучем пестере она несла тугие кочаны капусты.
– Скоро ты вернулся,– сказала она Егору.
– Долго ли умеючи-то, – ответил тот. Затянулся, выпустил дым, стряхнул пепел с
цигарки, кивнул на тарантас. – Возьми там коробку – увидишь...