Шрифт:
Конечно, я слишком плохо выразил свои мысли, я знаю. Но разве вас, как и меня, не охватывает неясное, но вместе с этим глубокое чувство, что эти встречи — проявление высшей степени реальности и одновременно некое зияние, прорыв, путь, открывающийся взгляду? Должна быть причина у счастья, которое мы переживаем под деревьями. Сейчас я могу только сказать, бесхитростно и не слишком уверенно — но это свойства голоса, идущего из глубины, — что деревья кажутся мне главными служителями света, и, следовательно, если вы мне позволите это внезапное и безрассудное суждение, — именно в свете смерти мы начинаем по-настоящему жить, выходим из обычного призрачного состояния.
Первый: Вы уверены, что не лжете?
Второй: Я хочу одного: чтобы эти слова, сказанные под деревьями, отбрасывали не больше тени, чем их легкие ветви.
Бесконечные заметки
Есть один текст, который я всякий раз перечитываю с волнением, и я уже не раз его цитировал; это чудом дошедший до нас черновой фрагмент письма Гёльдерлина к Диотиме — письма, написанного в Гомбурге в июне 1799-го (поэту было двадцать девять лет), и вот перевод отрывка:
Каждый день приходится заново призывать исчезнувшее божество. Когда я мысленно воображаю себе великих людей прошлого и великие моменты истории, то вижу, как они пылают и охватывают все, подобно священному огню, воспламеняя сухие стволы и солому этого мира, и пламя встает до самых небес, и они вместе с ним… а потом я думаю о себе, колеблющемся, словно неверный фитилек светильника, готового, как о милостыне, просить о капельке масла, чтобы продлить свою жизнь еще хоть на миг, — и тогда, вообрази это, все мое существо охватывает трепет, и шепотом я сам зову себя страшным именем: Живой мертвец!
Знай, что это следствие страха, ведь люди боятся друг друга, они опасаются, что гений одного затмит гений другого, и вот почему, даже если они не плачутся по поводу еды или питья, они завидуют всему, что питает душу, и не в силах выносить, когда ни одно из сказанных ими слов, ни один из поступков не проникнут в человеческие души и не воспламенят их. Безумцы! Как будто все человеческие слова не являются лишь дровами для растопки, которые могут возгореться огнем только в огне духа, ведь слово и зарождается из жизни и из огня…
Мне этот фрагмент кажется самым точным и верным описанием главной заботы современного поэта; да и все творчество Гёльдерлина (возможно, именно потому оно так дорого нам сегодня) зиждется на сожалении об утрате огня и на ожидании нового утра:
…Ах, что сказать еще? Что делать, Я не знаю, увы, — зачем в наше убогое время тьмы нужны поэты? Но они, ты скажешь, подобны жрецам Виноградного бога, Бродят из края в край сквозь ночь Священную. («Хлеб и вино»)Кажется, что, удаляясь от изначального истока, мы в самом деле уходим от источника силы, жизненного центра, от средоточия внутренней полноты. Есть все основания полагать, что, когда создавалась поэзия и произведения искусства так называемого «архаичного» периода, это чувство полноты было совершенно естественным состоянием. Особое ощущение, возникающее при чтении Гомера или еще более древних восточных текстов (но это может быть и самообман), состоит в том, что поэт дышал этой полнотой и потому умом ее не осознавал; все последующее стало постоянным удалением от исходного состояния, потому поэзия более поздних эпох ностальгична, она пребывает в поиске, лишь изредка и случайно переживая мимолетную встречу с первоначальным избытком. (Отсюда и ущербность поздней поэзии, но также ее трагический характер, уязвимость, пронзительность.)
Можно, конечно, задать вопрос: в чем смысл этой ностальгии, которая выглядит как отречение от прогресса, а ведь некоторыми его аспектами, казалось бы, можно гордиться… На это я не могу дать точного ответа, слишком много вопросов теснится в нашем мозгу; скажу только об усталости цивилизаций и трудности существования перед лицом возможного уничтожения жизни. Ведь то, что это ощущение весьма сильно у большинства современных художников, бесспорно.
Я сам, по крайней мере, всякий раз, когда пытаюсь вернуться к стихам после месяцев тяжелого труда или даже после небольших перерывов, остро ощущаю огромное и даже, может быть, непреодолимое расстояние, отделяющее меня от сокровенного внутреннего уголка вне времени и пространства, где поэзия могла бы возродиться — пусть даже такая уязвимая и несовершенная… Всякий раз мне необходимо восстанавливать внутри себя тишину, собираться, отодвигать в сторону повседневные дела, пытаясь обрести изначальную свежесть чувства — хоть на одно, тут же ускользающее мгновение… Как будто с течением времени мы обрастаем панцирем лжи и заблуждений и его нужно всякий раз сбрасывать — хотя бы для того, чтобы лучше видеть. Как будто исток не утрачен для нас полностью и мы не должны путать его с каким-то определимым временным началом, но можем найти его внутри себя — и, следовательно, меньше опасаться за будущее. Понятно поэтому, что великолепная убежденность, прямота, вера, свойственные древним, немыслимы в современных текстах: ничего этого нам уже не дано и мы не имеем права им подражать. Понятно также, что если современная поэзия кажется многим сложной, двусмысленной, темной, то это, быть может, как раз и есть знак, что она верна духу своего времени во всем, включая и заблуждения.
Так стоит ли чаять возвращения древних богов? Ведь можно совсем потеряться в тоске по древним ритуалам и сакральной поэзии; с другой стороны, нельзя не видеть, сколь грубы новые идолы, которые, претендуя на титул спасителей человечества от прежних, воцарились, все в крови и злате, на тронах века сего. Что до меня, то я предпочту внимательно вглядываться в неясные и ускользающие, но чистые отблески, озаряющие порою мой труд. Далеко не просто опираться на них, когда целые пласты нашего мира оседают и со страшным грохотом рушатся в бездну.
Но пора вернуться к «пейзажам», которые должны были стать иллюстрацией моих упорных и тяжких поисков света — единственного и несомненного. Когда я их перечитываю, во-первых, меня поражает легковесность, торопливая и поверхностная небрежность этих описаний, что довольно плохо сочетается с моей первоначальной идеей; во-вторых, я вижу, что ни одно из них не устраивает меня в полной мере, — но, наверное, иначе и быть не может.
Откуда берется эта поспешная легкость? Может, от недостаточного усердия, может, это священный трепет перед лицом тайны, а может — умственная ограниченность или нехватка времени… Скорее же всего — и то, и другое, и третье. Но теперь я думаю, что здесь есть и еще кое-что, над чем интересно подумать: некий единственно возможный выбор, инстинктивная (а значит, нечего ею гордиться) точность. Как будто в конечном счете лучше ни на чем не настаивать; как будто истина может на миг открыться только быстрому взгляду невесомой птицы. Так что я лучше буду продолжать в том же духе, чтобы не превратиться однажды в важного и сухого педанта.