Шрифт:
Но наступает миг, когда подошвы гор растворяются в сиянии и видны только вершины, как на китайских картинах, как я их себе представляю; и тогда, сколько бы я с нею ни боролся, возникает мысль о «жилище богов» — но только не в религиозном и тем более не в мифологическом смысле, — это связано с ощущением легкости, высоты и незримости; боги воздуха, боги-птицы. И я все больше уверяюсь в том, что самый чарующий для меня миг созерцания гор — это когда они почти невидимы: их парящая легкость преследует меня неотступно. Вот, вот он, сладостный сердцу мираж: тяжкие громады стали как клубы дыма. Наши края окружают крепостные стены, но они тают как бивачный дым, становятся прозрачным шатром, а мы больше не пленники, хотя и остаемся под охраной. Холмистый простор, а вокруг бьются по ветру белые полотнища, и за ними — еще много, много воздушного пространства… Мы обитаем среди снов, дремлющие вокруг божественные существа тихонько дышат…
Горы с такими привычными, мягкими, округлыми, но совсем невялыми линиями, гармонично сменяющие друг друга. Невесомые горы, скалистые облака… Неужели и то, что волнует меня больше всего, — такая же иллюзия?
Вот об этом я все время и думаю. Я любуюсь природой не больше, чем любой работающий в поле крестьянин; наши дни настолько полны трудов и забот, что порой я едва успеваю мельком посмотреть в окно или взглянуть по сторонам на пути в лавку или за рубкой дров для утренней растопки — я почти уверен, что так же (пусть менее осознанно) поступает большинство местных жителей; они твердо знают, что их земля прекрасна, и даже занятые чем-то бесконечно более важным и необходимым, думаю, все равно постоянно ощущают присутствие гор, одного из редких украшений своей жизни. Тут нет речи о каком-то исключительном переживании; и если мне кажется, что я коснулся чего-то важного, отметив, что больше всего меня поразило превращение тяжести в легкое дуновение, если мир вокруг стал зримым воплощением мечты о легкости и высоте, неотступно преследующей меня сегодня, — разве я не имею права опасаться, что поверил в мираж? От тех мгновений, когда я созерцал горы, когда они потрясли меня, заново наполнив удивленной радостью бытия в мире, — мне остались только слова, чуть раньше выведенные моим пером — «невесомые горы», «скалы, ставшие дымкой», — образы, через которые я пытался выговорить правду — если не о мире или обо мне самом, то, быть может, — о нашей взаимосвязи.
Но пока что, любовь моя, если я еще смею называть вас так, ведь не всегда я обхожусь с вами со всей нежностью настоящей любви, отдохните еще немного; последний обездоленный, лишенный дара слова, в пыли и лохмотьях, и тот посвящен в тайну этих склонов, в чары этих сияющих ночами долин, знает эти рухнувшие, позабытые, блаженные в своем упадке громады; и вот дождь уже оросил траву, там, под деревьями, влажные испарения туманят взор, прачечный жар в потайных складках гор.
По лунному следу
Почти абсолютное молчание, воцаряющееся порой на исходе ночи даже в большом городе, никогда не было для меня отрадно, напротив, наводило ужас, и когда-нибудь я попытаюсь описать эти моменты, порой до странности тяжелые: словно в невидимой, всегда защищающей нас стене вдруг обнаружилась брешь, к которой вплотную подтягиваются (но пока не проникли внутрь) воинства небытия, огромные обволакивающе-ватные призраки. И совсем иначе было в ту лунную ночь, когда тишина стала как бы другим наименованием пространства, — редкие звуки, или, скорее, музыкальные ноты, различимые в яме ночи, и прежде всего прерывный крик совы, уходили вверх, казалось, лишь затем, чтобы могли зазвучать дали, расстояния и чтобы из этих нот выстроился огромный, легкий и прозрачный дом. Тому же служили звезды; я было сравнил их со сверкающей растянутой над головой сетью, но тут же понял, что этот образ был слишком конкретным, и не так важно, что банальным; но и представить их всего лишь абстрактными знаками, числами, фигурами тоже не мог. Я был уверен только в одном — в их связи с криками сов… Но сначала скажу о других составляющих этой ночи.
Гора Ванту уже стала облаком пара, и оно в свою очередь было лишь намеком на нечто дальнее, последней различимой границей земли. Но на деле всё, что можно было различить в ту ночь — дерево посреди поля, стог сена, один-два дома и дальние холмы, — каждый видимый предмет, светлый или темный в зависимости от падения лунного луча, явился не просто дневным знакомцем, застигнутым врасплох в ночном одеянии, но настоящим созданием лунного света; и со всем увиденным, с тишиной, редкими звездами и листвой, в моем очарованном уме соединились образы, но ни одним я не был доволен: я думал о ледниках, ледяных мирах, о которых хранил смутные воспоминания, но легкий ветерок, доносивший к осиянным стенам дома аромат скошенной травы, сдувал прочь холодные картины; я задумывался о тумане, но ведь все окружающее проступало предельно ясно; вспоминал о прохладе горных потоков, которые всегда любил (водяные молнии, рассекающие скалы), но это сравнение своим избыточным буйством нарушало предельно спокойный пейзаж. Слова «легкий», «светлый», «прозрачный» возвращались без конца вместе с образами стихий — воздуха, воды и света; но произнести эти перегруженные значениями слова было недостаточно, следовало выстроить их в нужном порядке, создать между ними мелодические — и не слишком мелодические — интервалы. Нужно было искать дальше.
О чем же еще думал я посреди этого блаженства? Ну что ж! Пусть это покажется полным абсурдом, но мне явилась мысль о так называемом «царстве мертвых»; быть может, я погряз в грезах, поддался всем возможным иллюзиям, но коль скоро сам этот соблазн был частью лунной ночи, а я хотел понять ее истинный смысл, я был обязан прислушаться и к нему. Итак, на миг я, словно сказочный герой, опрометчиво распахнул доселе неведомую или запретную дверь и, не теряя присутствия духа, вдруг увидал перед собой потусторонний мир; там не было ничего мрачно-загробного, ни благочестиво-лубочного; то, что я увидел, не походило ни на одно привычное представление о мире ином, и я подчеркиваю, что перенесся туда легко, как в сказке.
Все вдруг утратило телесность; по крайней мере, исчезли казавшиеся непреложными свойства тел — влажность, тяжесть, утомляемость, старение, тление, — они были от всего этого свободны, настоящие птицы; но эта свобода не делала их Призрачными химерами, во всяком случае, перед моими глазами не колебались гротесковые дымные конструкции. Как и звезды, повторяю, эти тела не были ни видениями, ни абстрактными понятиями; подобно великолепной, хоть и почти невидимой горе Ванту, они принадлежали земле, но лунный свет все-таки изменил их. Мне показалось, что теперь я лучше постиг связанные с ними образы и свою спокойную радость при виде их. Та же земля — но свободней, прозрачней, умиротворенней; эманация здешнего мира, но при этом нечто более сокровенное, внутренняя жизнь самой жизни, воплощения света, парящие между закатом и рассветом, печаль и упоение, страна мертвых, возможно, с оттенком безотрадности, но не без ужасов ада, где каждый звук казался абсолютно уместным, необходимым, — не пришел ли я по лунному следу в самое сердце стиха? Я без страха шагнул в траву, готовый к любым переменам, перерождениям, метаморфозам, какие только могут случиться.
Новые подсказки луны
Прошло два или три года с той лунной ночи, о которой я только что рассказал, и снова подобное же чудо вызвало у меня сходные чувства, я хочу лишь разобраться в них глубже, уточнить кое-что.
Я вижу прекрасный многоярусный мир, где снизу доверху царят покой и почти абсолютная неподвижность. Местные жители ложатся рано, утомленные невыносимой дневной жарой. Наступает час, когда даже шум моторов рассеивается в далях; если что-то и движется — это едва заметные во тьме ночные птицы: почти неслышный размеренный полет домового сыча, промельк черного на черном; и звучная ровная песня сверчков — словно где-то работают дрелью. И все это — под темными массами листьев, деревья дремлют, сплетясь листвой в сердцевине своего безмолвного дыхания. А еще ниже — словно уснувший военный лагерь, где изредка проедет курьер или крикнет дозорный; там собрались множества, но среди них нет смятения.