Шрифт:
февраль
Стихи Бодлера: полнота, совершенство глубочайшие. Вообще, слово «глубина» — один из ключей к его поэзии. Бодлеровская музыка в самом деле «уходит в небо». Смесь обжигающей жары и мрака, восторга и печали, которых не разорвать. Бесконечность тут и вправду насыщает вещи, удлиняет их тень, будит долгое эхо. В центре всего — комната, пространство как комната: обжитая и вместе с тем открытая настежь. У его стихов — надушенная плоть, но обязательно еще и глаза. Окна, террасы, балкон [70] .
70
Название бодлеровского стихотворения («Цветы зла», 36).
март
Ночь («другая ночь» [71] ), из тех, которые зачастую трудно преодолеть даже короткими перебежками. Как будто нашему внутреннему свету, легко слабеющему, слишком чуткому к разнонаправленным и неистовым ветрам, час за часом все нужнее дневной, внешний свет — как никогда завораживающий в эти предвесенние дни.
Ночь, приводящая тем не менее к какому-то центру (болезненному), приоткрывающая какую-то истину, которую часто пытаешься потом считать единственно верной. И в самой ее сердцевине — первые птичьи крики, пересвист перед рассветом (мне показалось, я услышал его около пяти), как будто они проклевывают дырочки в темноте, сверлят ее, понемногу прорывают полотно. Помощники заключенного, маленькие тайные помощники: подпилок, ножницы, — и вот уже можно вынуть один-другой камень из черной стены, сколупнуть ее сажу. Каждое утро они начинают сызнова: поначалу робкие и редкие, потом все гуще, неистовей, и так до полной победы. Еще это напоминает восстание, мятеж.
71
Отсылка к ключевому образу из эссе Мориса Бланшо «Внешний мир, ночь» (опубликовано в 1953 г., вошло в сборник «Пространство литературы», 1955): в «первой ночи» все исчезает, в «другой» (впрочем, никакое «в» тут невозможно) — все исчезнувшее, наоборот, появляется; темнота для нее — недостаточно темнота, смерть — недостаточно смерть, поскольку она и есть сама смерть.
Но, кроме всего, их предутренние крики, капель с крыш, журчанье под окнами — это вестники первых проталин, знаки подступающего тепла, возрождения, радостного ледохода. (А при этом слове мне приходят на память русские романы, где ледоход играет важную роль и связан с пасхальной ночью. Надо бы найти пассажи, которые я смутно помню: один — у Чехова, в рассказе, который так и называется «Святой ночью», другой — кажется, у Толстого, но в каком романе? [72] Так или иначе, там должна быть чудесная связь между этими звуками, этим шумом наконец освобождающихся вод и затепленными пасхальными свечами, и поцелуями на рассвете, и приветствиями: «Христос воскрес!» «Ad matutinum, при звуках Christus venit…» — вспоминается «Лето в аду» [73] . Чувство начала дня, естественно связанное с абсурдной надеждой на воскрешение.)
72
В романе «Воскресение».
73
Цитата — из стихотворения Рембо «В бреду II. Алхимия слова».
И наконец, эта утренняя попевка птиц наводит на мысль — впрочем, уже довольно приблизительную — о загорающихся огоньках, сначала редких, а потом все более многочисленных, о первых проблесках огня, который вот-вот займется. Хотя красного здесь меньше всего: перед зарей мир бесцветен, он может быть только черным, белым или серым. Отблески инструментов, лезвий, отсвет воды, набежавшая дымка; иногда она окутывает все вокруг, плавает вокруг дома и рассеивается только с восходом солнца.
Как-то слишком быстро, почти вдруг, первые листья, ожившие кусты, а я еще хотел налюбоваться снегом, почувствовать его движение, медленный полет, молчаливый, материнский, чистый покой. А уже туманы.
И этот розовый свет утром и вечером, как будто воздух — это лепесток в розоватых прожилках, как будто смотришь сквозь веки, сквозь розовую пелену.
Перечитываю — конечно, наспех — стихи за стихами. До чего же немного среди них сегодня действительно необходимых, до чего немного открывающих или хотя бы приоткрывающих дверцу в другой мир — как знать, может быть, не чужой нашему. До чего немного сотрясающих привычные опоры. По-настоящему глубоко, куда глубже других, врезается только Бодлер. Отдельные искры промелькивают в слишком отделанных стихах Сэва, зажигают иные сонеты Луизы Лабе. И тогда ее лира горит, как волосы на солнце.
Стремление к неукоснительной правде наталкивается на серьезные препятствия. Не последнее среди них — нежелание или стыд приумножать безнадежность, которая и без того охватывает умы. Тогда как то, что я сам для себя называю правдой, может быть всего лишь ошибкой, недостатком глубины или страсти.
Возвращаюсь мыслью к «двум» ночам: светлой, неоглядной, завораживающей — и безвыходной, как тюрьма. Бывает, чувствуешь себя замурованным на постели, в темной комнате, встаешь, толкаешь дверь, спускаешься по лестнице (тишина в такие минуты совершенно непроницаемая!), но и дом — та же тюрьма; выходишь на крыльцо, но и там — стены, которые еще выше, гигантский свод без единого просвета. Может быть, если б ты и вправду вышел на улицу, ты бы вспомнил, что ночь открыта во все концы; но в действительности ты даже не поднимался с постели, а над тобой, как стена выше любых стен, высится ограда куда длинней и неодолимей, которая неизбежно превращается в образ смерти или, скорее, подставляет вместо себя более несокрушимый образ смерти, смерти без рассвета. И все-таки ты еще в силах ждать, запастись терпением, усовестить самого себя. Да, эта тишина не успокаивает, а душит. Даже поражаешься, до чего она беззвучна: ее не нарушает ничто — ни единый вздох, ни единый крик ужаса. Тебя как будто сносит в сторону, тащит течением. Но стоит перетерпеть, и ты поймешь, что стена вот-вот рухнет. Вот и птицы; они — вроде затемно вставших землекопов, которые пробивают брешь и шаг за шагом работают все жарче. Иногда к ним прислушиваешься, как арестант — к звуку ключа, сулящего свободу. Позвякивание в узком коридоре.
А другая, гибельная, мысленная ночь — это ночь последняя, птиц здесь не бывает. (Их голоса, хлопочущие, разводя огонь на востоке, — и вдруг этот огонь вспыхивает. Упорные, неутомимые, не покладающие рук маленькие пастухи.)
Ночь, когда их ждать напрасно. Выхода нет. К этой стене нас прижимает с самого рождения. Она приближается, растет, нависает, давит. Но все это — лишь образы; хорошие или плохие, они всегда слишком хороши.
Единственное, что на самом деле серьезно, — это преждевременная смерть, смерть еще до смерти, при жизни. Она приходит — и конец; словно по стебельку зрения полоснули секачом, и вот дни и ночи по-прежнему сменяются, ни на йоту не отличаясь теперь друг от друга.
Странная вещь — зрение, вбирающее мир и перерабатывающее его в невещественные — или не совсем вещественные — образы. Сначала острое, потом — ослабевшее, затем — померкшее. До чего же трудно дается нам жизнь!
июнь
Вечер, десять часов, листва темнеет, цветы на лаврах блекнут, небо серебрится, как зеркало.
Жидкая, юркая змейка воды.
сентябрь
Китайская поэзия. «Девятнадцать древних стихотворений» («Пресс юниверситер франсэз»), известных в Китае каждому. Датируются, скорее всего, эпохой Хань (между третьим веком до нашей и третьим веком нашей эры) [74] .
74
Стихотворения (десятое и четырнадцатое) приводятся в переводах Л. Эйдлина.