Шрифт:
«В 1824 году, имев несчастие заслужить гнев покойного императора легкомысленным суждением касательно афеизма, изложенным в одном письме, я был выключен из службы и сослан в деревню, где и нахожусь под надзором губернского начальства.
Ныне с надеждой на великодушие Вашего императорского величества... решился я прибегнуть к Вашему императорскому величеству со всеподданнейшею просьбою.
Здоровье мое, расстроенное в первой молодости, и род аневризма давно уже требуют постоянного лечения, в чем и представляю свидетельство медиков: осмеливаюсь всеподданнейше просить позволения ехать для сего или в Москву, или в Петербург, или в чужие края».
К письму Пушкин приложил обязательство ни к каким тайным обществам не принадлежать и добавил, что к ним и не принадлежал.
В письме Пушкина не было обычного в обращении к монарху верноподданнического тона, и Вяземский обратил на это внимание.
Пушкин ответил ему 14 августа: «Ты находишь письмо мое холодным и сухим. Иначе и быть невозможно. Благо написано. Теперь у меня перо не повернулось бы».
И вот пришел ответ: в ночь на 3 сентября нарочный привез в Михайловское распоряжение псковского губернатора Адеркаса о немедленном выезде поэта в Москву. В бумаге было написано, со слов царя: «Пушкин может ехать в своем экипаже свободно, не в виде арестанта, но в сопровождении только фельдъегеря; по прибытии в Москву имеет явиться прямо к дежурному генералу его величества».
Пушкин сидел в это время перед печкою, подбрасывая дрова, грелся. Встревоженный приездом нарочного, он начал бросать в печь разные бумаги, как это сделал в средине декабря 1823 года, когда, осведомившись о восстании декабристов в Петербурге, сжег большую часть своих автобиографических записок, которые, попав в руки правительства, могли «замешать многих, и может быть, и умножить число жертв...».
Няня Арина Родионовна разволновалась, заплакала навзрыд. Пушкин ее утешал: «Не плачь, мама, сыты будем; царь хоть куды ни пошлет, а все хлеба даст...»
Нарочный между тем торопил. Пушкин успел только взять деньги и уже через полчаса выехал. Он был неспокоен: соседство фельдъегеря не предвещало ничего хорошего. В Пскове Пушкин ознакомился с письмом начальника Главного штаба И. И. Дибича, который по приказу Николая I вызвал поэта из Михайловского в Москву. Оно было очень любезное по тону, внушало надежды, и поэт повеселел, начал даже шутить.
В Пскове, пока перепрягали лошадей, Пушкин попросил закусить. Подали щей. Хлебнув ложку-другую и обнаружив в них таракана, он, как ходила молва, нацарапал перстнем на стекле:
Господин фон Адеркас!
Худо кормите вы нас:
Вы такой же ресторатор,
Как великий губернатор!
Фельдъегерская тройка подкатила к крыльцу. Пушкин сел в нее, фельдъегерь рядом...
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
МОСКВА
1826-1827
«Москва, я думал о тебе!..»
Москва... как много в этом звуке
Для сердца русского слилось!
Как много в нем отозвалось!
А. С. Пушкин. «Евгений Онегин»
Пушкин въезжал в Москву бодрящим осенним утром. Промелькнул, «окружен своей дубравой», Петровский замок, «свидетель падшей славы» Наполеона. Промелькнула Тверская застава - граница города пролегала тогда у нынешнего Белорусского вокзала. Возок пронесся по Тверской, по нынешней Пушкинской площади, где стоял тогда Страстной монастырь со стаями галок на крестах.
Воспоминания далекого московского детства и радость возвращения в «края родные» охватили поэта - он взволнованно излил эти чувства в седьмой главе «Евгения Онегина»:
Ах, братцы! как я был доволен,
Когда церквей и колоколен,
Садов, чертогов полукруг
Открылся предо мною вдруг!
Как часто в горестной разлуке,
В моей блуждающей судьбе,
Москва, я думал о тебе!..
Москве Пушкин обрадовался. Но, как и вся Россия, находился под тяжелым впечатлением только что совершившейся казни пяти и сурового приговора 120 его «друзьям, братьям, товарищам».
Николай I приехал в древнюю Москву короноваться. И живший в то время в Ревеле П. А. Вяземский писал жене: «Хорош прелюд для ваших московских торжеств и празднеств! Совершенно во вкусе древних, которые также начинали свои празднества жертвами и излияниями крови ближнего».
И через несколько дней в новом письме: «Для меня Россия теперь опоганена, окровавлена; мне в ней душно нестерпимо... Я не могу, не хочу жить спокойно на Лобном месте, на сцене казни! Сколько жертв и какая железная рука пала на них!.. Мысль возвратиться в торжествующую Москву, когда кровь несчастных жертв еще дымится, когда тысячи глаз будут проливать кровавые слезы, эта мысль меня пугает и душит».