Шрифт:
Но подобные настроения были до ухода русских за Днепр. Тяпкин записал слова подскарбия [35] коронного Морштейна, оставшегося в Варшаве за главного, когда король уехал к войску: «Ваша Москва утекла с позором за Днепр, никем не гонимая, турецких войск не видевши. Пушки побросала, десять тысяч солдат утопила. Хорошо бы, если бы и вся сгинула!»
Алексей Михайлович, слушая грамоты, поглядывал в лицо Матвееву. Артамон Сергеевич не показывал виду, что чувствует на себе взгляды. Не поднимая глаз, положил перед царём ещё одну бумагу:
35
Подскарбий коронный — чин в польской королевской администрации.
— Вот что пишет боярин князь Никита Иванович Одоевский из Андрусова. Комиссары Марциан Огинский да Антоний Храповицкий, воеводы тоцкий и витебский, о вечном мире говорить не хотят, покуда Москва не возвратит всех городов, уступленных Речью Посполитой ради перемирия. Не хотят говорить и о продлении договора — пусть сначала Россия ополчит войска против турок. Мало того, за оружие хватаются. «Ежели, говорят, соединения сил не будет, Киева не воротите, мы сей град саблями станем отыскивать. Наш государь воинственный, не только Киев, но и другие города вернёт и от неприятеля сможет оборониться без вашей помощи».
— Для угроз ли посольские съезды? — Алексей Михайлович покачал головой.
«Проняло!» — обрадовался Матвеев.
— Составь письмо для короля, — сказал царь. — Пусть Никита Иванович передаст его через комиссаров... Кстати, тот ли это Огинский, что хлопотал о возведении на престол Фёдора Алексеевича?
— Тот самый, великий государь! Верный в службе человек!
Царь вздохнул:
— Напиши так: «Неприлично стращать мечом того, кто сам, за помощью Божию, меч в руках держит». О Киеве нужно бы сказать королю так, чтоб другой раз не поминал о передаче.
— Говорить, думаю, надо просто. Киев задержан за многие, за несчётные со стороны Речи Посполитой бесчестья и досады в прописках твоего царского имени, в титулах. Недавно пришла грамота: твоё величество назвали Михаилом Алексеевичем! Куда дурее-то?
— Про денежные убытки надо помянуть! Денег у короля кот наплакал. Прикусит язык. А понесённые нашей казной траты ради вспоможения Речи Посполитой во время султанского нашествия — немалые.
— Государь, всё исполню, всё отпишу! Но есть главное, что сказать королю: вы, поляки, отдали султану Украину, стало быть, и Киев! Можно ли после сего возвращать стольный город Древней Руси тем, кто торгует народами, меняет великие земли на порушенные войной города, каков Каменец, на недолговечный мир? — Тут Матвеев положил наконец перед Алексеем Михайловичем грамоту, приготовленную для Венславского.
— Читай, — сказал царь. — Суть читай.
Матвеев нашёл нужное место, водил пальцем по бумаге:
— «Ваше королевское величество желаете теперь соединения войск, видя, что такая великая сила басурманская в государства ваши валится; а если бы басурманские войска в государства ваши не обратились, то надо думать, вы бы этого соединения сил и не пожелали. Однако мы своим войскам, как они ни истомились, по домам расходиться не велели, приказали им стоять на отпор неприятелю и пошлём к ним на помощь многих людей. Мы вам помогать готовы, только бы ваше королевское величество с чинами Речи Посполитой и Великого княжества Литовского изволили сложить сейм вольный и постановить, как неприятелю сообща отпор делать, чтобы это постановление было крепко и постоянно, а не так бы, как теперь со стороны вашего королевского величества делается: кто хочет, тот против неприятеля и идёт».
— Верно! — согласился Алексей Михайлович. — Пусть останется слово в слово.
Матвеев ликовал в душе.
Прощаясь, сказал государю:
— Казаки самозванца везут. Из Серпухова уж был гонец.
— Почести ему оказать те же, что были вору Стеньке! — Глаза государя наполнились слезами. — Господи, сколько же бесстыдства в мире. Над памятью Алексея ругались и агнеца Симеона не пощадили. Оболгали. Гневлю Тебя, Господи, но сатана ведь тут как тут.
8
Лже-Симеона привезли к Серпуховской заставе в полдень 17 сентября. День был праздничный: Вера, Надежда, Любовь и мать их София.
Только где она, мудрость, где любовь — водрузили безусого хлопчика на ту же самую телегу, в какой Стеньку Разина везли. Руки заломили, приковали к столбу, обернули цепью шею — и тоже к столбу. Высоко подняли бедовую головушку.
Москве положено было ругаться над злым государевым ворогом, а бабы в рёв. Как не пожалеть погубленной юности, а паче того проклятой попами души. Паренёк, от боли, от ужаса, искал с высоты страшной телеги глаз женщин. Душа жаждала к матери в руки пасть, но с телеги сняли его руки с мозолями от ружей, от бердышей.
Привезли Лже-Симеона в Земский приказ. Расковали, дали воды, накормили пшённой кашей. Тем временем в Грановитой палате Алексей Михайлович собрал Думу. Царского супостата с Тверской везли в Кремль всё на той же разинской телеге. Телегу эту в народе помнили.
— Четвертуют горемыку! — холодели догадливые.
Мальчика поставили пред грозные царские очи, а он озирался на расписные стены, на золотые кафтаны. Думные дьяки стали спрашивать, и оказалось, мальчик смышлён, бесстрашен. Разве что голос срывался.