Шрифт:
Празднику исполнилось двадцать лет, и в этот же день церковь поминала преподобную Евдокию, супругу князя Дмитрия Донского, в инокинях Евфросинью — основательницу Кремлёвского Рождественского монастыря.
В Успенском соборе службу служил митрополит Иоаким. После обедни у царя был стол для бояр и архиереев, съехавшихся на сбор избрать патриарха. Алексей Михайлович украдкой поглядывал на Иоакима. На челе мудрость, осанка величавая. Ест красиво, пьёт красиво — мера в движениях, но ведь с огоньком глаза-то! Невольно сравнивал с Никоном. Фигурою не мельче, лицом, пожалуй, значительней, но над главою собинного друга пламенели языки огня Духа Святого. Никон — горы страстей, море смирения, гроза, секущая дьявола молниями, и пороки, пороки... Так ведь и деяния! Нет Никона, и у царства нет мысли...
Сказал себе такое и ужаснулся: откуда сей соблазн? Какие у царства могут быть мысли? Православная русская земля со времён равноапостольного князя Владимира — светом поля засевает и кормится светом!
Забывшись, смотрел на Иоакима, глаза их встретились. Алексей Михайлович понял, что сплоховал.
— Владыка! — Золотая палата умолкла, а заготовленного слова в помине нет. — Владыка, помолись о даровании покоя державе. Грозы полыхают на границах наших, и нет конца печали, имя которой — Соловки. — Хорошо сказалось, архиереев только бы не обидеть, прибавил: — И вам, святители земли Русской, тот же наш вопль.
С Соловками и впрямь беда. Уже третий воевода толчётся под стенами могучей крепости. Трудами святителя Филиппа возведена. Филипп до пострижения был воеводой, великую, вечную соорудил твердыню. Нынче на Соловках пытает солдатское счастье московский стрелецкий голова Иван Мещеринов, воин многоопытный. Указ ему «быть на Соловецком острове неотступно», а то ведь летом война, но как сиверко задует — воеводы с острова прочь до будущего лета. От Мещеринова пришло известие: жаловался на прежнего воеводу, на Ивлева, — сжёг вокруг монастыря хозяйственные службы. Монастырю убыток не ахти какой, а к стенам теперь не подойди. У монахов добрая сотня пушек. Пушки голландские, далеко достают, а земля кругом — камень, ночи нет — светлынь. Едва-едва выкопали шанцы да города для стенобитных пушек поставили.
«Теперь палим», — сообщал воевода.
И то было Алексею Михайловичу мука-мученическая — пальба-то по святым церквям, по дому преподобных Зосимы и Савватия.
Весь грех на царе!
Снова взглядывал на архиереев, на Иоакима. Будет патриарх — и грех пополам. Ну кого кроме Иоакима-то в аввы? Священство само уж под его руку преклонилось.
А перед глазами стоял Никон.
5
В Ферапонтов монастырь пришла от Алексея Михайловича, от царицы Натальи Кирилловны, от царевичей Фёдора, Иоанна, от царевны Татьяны Михайловны очередная сладкая милостыня. Украинские груши, украинские вишни, малый кузовок со смоквами сушёными — должно быть, из Сирии, а то и палестинские. Короб чёрной смородины, а деньгами — сто двадцать рублей. Подсластили недоброе известие: в патриархи избран Иоаким. Из ничтожества сего монашека Никон поднимал. Принял в Иверский монастырь, возвёл в строители. Угождением прельстил, чуял желания святейшего собачьим чутьём. Но стоило пошатнуться великому господину — увидели сурового праведника Иоакима в друзьях Лигарида.
Деньги принёс Никону в келию сам Шайсупов. Пристав устал от постоянной распри с узником. Хорош узник! Две дюжины работников, строит, ездит по округе, с утра народ к нему в очередь, кто лечиться, кто за молитвой, а по ночам, соглядатаи доносят, баб водят к святейшему-то.
Самойла Шайсупов был княжеского рода. Прислуживать опальному владыке не желал и обуздать не умел. Употребить бы власть, да власть у царя, а царь со всем своим Теремом подарки то и дело шлёт, молитв испрашивает у великого аввы.
Шайсупов положил на стол перед Никоном мешочек с ефимками, к ним бумагу:
— Росчерк поставь.
— Росчерк? Тридцатью сребрениками откупаются?! — Поднялся из-за стола, огромный, как медведь, смахнул бумагу, смахнул деньги. Деньги топтал, и бумаге была бы та же честь — Шайсупов поднять успел.
— Опомнись! Сё царское жалованье!
— Вот я его как! — кричал радостно Никон и ударял ногой по рассыпавшимся монетам. — Отпиши господину своему. Вот я как его жалованье! Царское, говоришь? Вот я его, царское! Пусть мои монастыри вернёт! Я Новый Иерусалим на свои строил денежки... На тысячи!
— Я — напишу! — крикнул Шайсупов, выскакивая вон из келии безумца.
Раскаяния не последовало. Топтать царские деньги Никон топтал, но возвратить в казну и не подумал. Опять под окном его келии, на дороге останавливались проезжие, ждали, когда святейший благословит из окна или одарит особой милостью — взойдёт на стену. Болящих принимал с утра до обедни. Ну и ладно бы — перекрестил, полечил! То ли славы ради, то ли грехи свои покрывая, в свахи себя записал. Слаще не было для него занятия: девиц замуж выдавать.
Шайсупов отправил донос о топтанье царского жалованья, и хоть снова пиши.
Повадилась шастать к святейшему ферапонтовская мещаночка Фива. Сзаду поглядишь на девицу — грех жаром обдаёт! Хоть ослепни! И спереду, издали, королева. Но вот беда — оспа лицо побила. Глаза — как два неба, а щёки темны, в рытвинах. Приходила к Никону на судьбу плакаться. Как уж он её утешил, один Бог знает, но дал ей слово — на какого парня укажет, тот и станет ей мужем.
Фива указала. Добрый молодец был того же звания, что и она, — слободской житель, охотник и рыбак. Никон позвал его к себе, купил у него медвежью шкуру — на лавку положить. Угостил вином.