Шрифт:
— Моего отца убили.
— Твоего отца убили, меня унизили. Ну да ладно, спасибо за науку. Я запомню. Такие ценные уроки не забываются. Но и они меня попомнят. Пусть не думают, что Ахмед Шабо — клоп, которого они вправе придавить ногой. Один раз сделал глупость, и хватит. На всю жизнь хватит. Они дорого мне за это заплатят.
В ярости и ожесточении я защищал свою гордость и достоинство и в ее глазах, и в собственных. Это могло показаться смешным (что я могу им сделать?), но это не было ложью. Во мне говорило уязвленное самолюбие.
Тияне не было смешно. Мои туманные угрозы, ни для кого не представляющие опасности, не заслуживали того внимания, с которым она их слушала. Она вдруг повеселела, заулыбалась, словно мои слова вызвали в ней чувство гордости за меня. Мой бунт, пусть обреченный, пусть показной, был ей милее, чем моя приниженность и бессилие. Несмотря ни на что, я виделся ей все еще таким, каким был в ее мечтах. Только ей известным волшебством она составляла меня из разбитых черепков, кажется даже не замечая трещин.
Растроганная, она доверчиво прижалась своей нежной щекой к моей руке.
— Как хорошо, что ты мне все рассказал! Я видела, что ты мучаешься, и думала невесть что. А из-за этого не горюй. И не кори себя. Ты сказал то, что думал. Ты не украл, никому ничего плохого не сделал, себя не ронял, ты честно сказал то, что все честные люди думают. Избили тебя — поправишься. Ненавидеть станут — и мы им ответим ненавистью. Нам от них ничего не надо. Будем жить бедно, как и раньше, но голову держать высоко. Ты самый лучший, самый смелый, все они, сколько их ни есть, тебе в подметки не годятся. Они только во зле сильнее тебя. И все же, как я ни люблю тебя за твою смелость, боюсь я ее. Ты как тлеющий огонь, едва его и видно, а вспыхнет — не погасить. Обещай быть осторожнее ради меня.
— Не смелость это, а ожесточение.
— Все равно. Обещай.
Не знаю, откуда она нашла во мне достоинства, которые мне и не снились и которых я и не испытывал желания иметь. Но надо ли портить ее наивное представление обо мне? Почему бы мне и не быть в ее глазах таким, каким я ей кажусь. Пусть я буду ее гордостью, ее защитой, надо поддержать ее веру в себя — она ей необходима. Эдакий могучий дуб, укрывающий от бурь и непогоды слабый стебелек.
Похоже, мы в самом деле видим жизнь сквозь грезы.
Однако вот чудеса! Я и сам поверил в ее слова. Не знаю, каким я был прежде, но со вчерашнего вечера точно прошло много лет — таким зрелым я себя ощущал. Я приобрел драгоценный опыт и больше в капкан не попаду. Другие пусть поберегутся!
Я не стал объяснять Тияне, как слова ее исцелили меня, как подбодрила она меня своим безоговорочным доверием, я нежно обнял ее, как обнимал до вчерашнего вечера, не испытывая больше ни страха, ни неловкости, полностью отмытый, освобожденный, смело смотрящий вперед.
Шли дни, а я все еще не покидал комнаты и редко вставал с постели. Чувствовал себя плохо.
Уже два дня не приходит Махмуд. Не показывается Молла Ибрагим.
Услышав наконец кашель Махмуда во дворе, я велел Тияне положить что-нибудь на сундуке возле двери, что-нибудь ненужное.
— Мне все нужно.
— Поставь стакан.
— У нас их всего два.
— Будем пить из одного.
Она поставила щербатый, на всякий случай.
Махмуд вошел со своей обычной улыбкой на лице, но лучезарность его на сей раз явно деланная. Тощие руки дрожат, поминутно кашляет.
— Лежишь еще? — шутливо спрашивает он, не желая никого обременять собственными заботами.
— Чувствую себя неважно.
— Что болит?
— Да все.
— Раз все, значит, нестрашно. Вот принес заячье сало. Приложим к руке.
Он осмотрел мои руки, осмотрел ноги, голову, поясницу и встал надо мной, весело поблескивая глазами.
— Хочешь всласть отдохнуть? Ладно. Заячье сало я верну, тебе, слава богу, оно без надобности, так подживает. Кровь у тебя здоровая.
— Тошнота подкатывает от одной мысли, что надо встать.
— Потому что никуда не выходишь. Боишься, станут на тебя глазеть, как выйдешь на улицу. Ошибаешься, брат. Людям не до чужой печали, и своей с плеч не скачали. Я тоже сперва вроде тебя думал. А вернулся в город — люди смотрят на меня как на прошлогодний снег, один говорит, сдается, я уж много деньков тебя не видал, а другой и того не скажет. А не было меня десять лет! Даже обида взяла — что ж это такое, ведь, чай, не собака улицу перебежала! А потом посмеялся про себя: а ты разве помнил бы о другом? И к чему помнить? Куда лучше так — каждый своей дорожкой.