Шрифт:
— Где ж там было глядеть? Я уж боялся и глаза-то отворять… Как выскочит — и в лоб!
— Но все-таки можно попробовать, — сказал Павел Макееву, будто тот мог знать, о чем его начальник размышляет.
Они как раз проходили мимо телефонной будки, и Павел зашел позвонить.
— …хотя надеяться на это — чистейшей воды мракобесие, — наставительно сказал Павел Макееву, выйдя из будки, словно тот мог слышать, о чем его начальник и с кем разговаривал.
У Александра Даниловича действительно оказалось сотрясение мозга, и его из поликлиники отправили в больницу. Экскаваторщик был очень взволнован этим обстоятельством, поскольку, как выяснилось, он никогда еще не лежал в больнице, если не считать лагерного изолятора, куда он угодил по подозрению в дизентерии.
Когда Косых повели в санитарную машину, Павел вдруг догнал врача:
— Знаете что? Вам все равно в какую больницу везти? Будьте любезны, поместите его в железнодорожную…
А когда врач довольно грубо ответила, что куда надо, туда и повезут, он показал ей удостоверение, и еще минут десять машина ждала, когда врач кончит выслушивать наставления Павла.
Витя сидел во дворе поликлиники и терпеливо курил в ожидании начальника. Тот вышел необыкновенно бодрый и оживленный.
— Что им нужно в этом бараке, ума не приложу! — сказал он и весело потер руки. — Но мне это нравится!
Павел вошел, и Валентина-жена взглянула на него удивленно. Не часто она глядела на него с удивлением. Вообще не очень часто глядела. Когда однажды он отпустил бороду, она заметила это. Когда сбрил — заметила лишь через два дня.
Вот так они жили.
Было уже поздно. Но Павел посидел еще с час на кухне, куря и вздыхая. Оживление, которому свидетелем был Витя Макеев, выдохлось — сменилось ровной глуховатой тоской, которой он подчинился безропотно. Бороться с ней он уже боялся.
Вспоминал о деле, о том, как вести Химика, как завтра поаккуратней допросить Александра Даниловича, но все это было как бы за пеленой тумана, на третьем плане. Неважным это все казалось.
Наконец, стали тяжелеть веки. Пора было спать. Он выкурил еще одну сигарету — без удовольствия, впрок — и пошел ложиться.
…Была у него в сутках одна такая минуточка, которой он особенно дорожил, на которую всегда возлагал особые надежды — это был момент перехода через грань сна. Как электрическая лампочка, которая в миг выключения вспыхивает, кажется, с многократной силой, так и мозг его в это мгновение словно бы взрывался ослепительными, неожиданными идеями, вдруг становилось связным разрозненное, цельным — раздробленное. Судьба многих дел, раскрытых Павлом, решалась подчас именно в эту краткую минуту между бодрствованием и сном, но он скрывал это, даже как бы и от себя. Всегда, впрочем, хранил где-то в глубине памяти уверенность: ну, это-то увяжется, дай только добраться до подушки….
Но нынче он был вял и разбит, и занимали его проблемы, далекие от тех, которые требовали осмысления.
Привычка, однако, срабатывала помимо наго: безвольно распластавшись поверх простыней, он словно бы посторонним взглядом созерцал события сегодняшнего дня и ждал сна.
Есть такие справочные автоматы на вокзалах крупных городов: нажмешь кнопку, и суетливо начинают перелистываться металлические страницы с названиями станций, номерами поездов, часами отправления и прибытия… Стоишь, почтительно удивляясь чудесам автоматики, ждешь…
Он представил себе такой автомат, листы мелькали, перед его глазами: Савостьянов с сострадательным взглядом, Витя Макеев, защищающий Химика, Александр Данилович, некто однорукий…
И вдруг — без всякой связи с предыдущим — его потрясла, пронзила, ударив, как электрическим током, удивительнейшая мысль.
Он вдруг заметил, что сидит на краю постели и счастливо улыбается. Попытался было засомневаться, но куда там! Такая это была целительная, освободительная, такое облегчение приносящая мысль, что справиться с ней было уже не под силу.
«Он врет! — ликующе подумал он, и руки его задрожали. — Он врет. Никакого рака у меня нет. Ему необходимо, чтобы я был выбит из колеи. Как хладнокровно и просто! Я под предлогом консультации уговорил Андрея свести нас. Что-то у меня, действительно, не в порядке с желудком — для правдоподобия я выбрал именно эту болезнь. „Катар“, — сказал он. Довольно равнодушно. Ему это не впервой. Потом… А потом был разговор о моей мнительности. Вот за что он ухватился, почуяв уже, что подозрение в убийстве Ксаны Мартыновой может пасть и на него! Он тут же назначил мне время для обследования. До этого говорил: „Как-нибудь зайдите…“, а потом, когда почуял опасность, заторопился: „Приходите завтра“. Я же действительно жуткий псих, мне ли не знать! А он, как врач, знает, до чего можно довести мнительного человека. И ведь добился своего: сегодня разве я вспомнил, что Савостьянов — в числе тех, кого можно подозревать? Плевать мне было на все! Ах ты, Господи, до чего ж хитер! А этот намек? „Я вам покажу десятка два людей, вылеченных по моей методе…“ Неужели же, подумал он, я буду возводить обвинение против человека, от которого зависит моя жизнь?»
— Ха! — ликующе выдохнул он и вдруг совершил несуразное: кувырнулся по полу, лег там, раскинув руки: поза счастливого человека, поза человека, изнемогшего от счастья.
Где уж тут было спать! Веселая лихорадка колотила его, и сидя на кухне, в ожидании кофе, он то и дело вскакивал — подмывало торопиться куда-то, действовать. Как именно действовать, он еще не знал, но жила в нем уже твердая жесткая уверенность: «Все! Теперь тебе не увильнуть, Савостьянов!»
Утро медлило. Так бывало только в детстве, в кануны первомайских праздников, когда он просыпался задолго до солнца. Рядом с постелью, на стуле, лежала отглаженная, небудничная его одежда, а взрослые, с которыми идти на демонстрацию, равнодушно спали. У него все дрожало внутри от нетерпения, а взрослые спали, а праздник не торопился…