Шрифт:
— Ты долго.
Он протянул мне чистую тряпку, чтобы вытереться.
— Я грязный был. После кондитерской фабрики.
Но Прупис не знал, что такое кондитерская фабрика.
— Потом расскажешь, — отмахнулся он.
Он повел меня к одноэтажному зданию — чем-то жилье воинов было похоже на подвал, в котором мы с Иркой провели два дня, но здесь стояли не нары, а койки. И они были застелены серыми одеялами. У каждой койки была тумбочка, а стены в изголовье кое-где были разрисованы. Там были изображены воины или голые женщины — что выдавало вкусы моих сожителей.
Я знал, что убегу отсюда — и как можно скорее. Мне хотелось увидеть Ирку, меня тревожил новый подвал — в нем пахло жестокостью. Я точно ощущал: дом и двор — все вокруг было пронизано злобой и насилием.
Прупис провел меня по длинному залу, мимо коек. Кое-кто из воинов уже вернулся в свою комнату — один что-то зашивал, сидя на кровати, несколько человек уселись вдоль длинного стола, стоявшего между рядами кроватей…
Прупис подвел меня к кровати у стены и сказал:
— Здесь будешь спать.
Потом поглядел на меня, пощупал мои штаны, сшитые из куска мешковины, и спросил:
— Ты настоящую одежду раньше носил?
Жилистый, худой смуглый человек, сидевший на соседней койке, сказал:
— Он дикий, лесной. На что ему штаны в лесу?
Сам засмеялся, и кто-то за столом поддержал его смех.
Из-за стола поднялся грузный усатый человек со лбом, изуродованным бугристым шрамом, и сказал:
— Мастер, мы не хотим, чтобы он спал на койке Армянина.
— Господин Ахмет велел, — сказал Прупис, который был смущен словами усатого. — Я ему сказал — недели не прошло, а он приказал.
— Пять дней, — сказал жилистый смуглый сосед. У него были раскосые черные глаза.
— Мое дело подневольное, — сказал Прупис. — А вы как хотите.
Потом он обернулся ко мне:
— Завтра напомни, я тебе настоящие штаны дам.
Он пошел прочь, а я поглядел на остальных жильцов комнаты. После душа они переоделись — и что удивительно, оказалось, что у них не только есть штаны, у некоторых широкие, свободные, а у других узкие, из кожи, но еще и рубашки или куртки — здесь никто не обращал внимания на запреты спонсоров. Разумеется, надо было спросить об этом у соседей, но я понимал, что чем меньше они обращают на меня внимания, тем мне лучше.
Я прошел к койке, она была теперь моя. «Какой Армянин? — думал я. — Куда он уехал? Или умер?»
На койке лежало серое одеяло, в головах подушка, набитая сеном. Мне койка понравилась — у меня никогда в жизни не было своей койки. Я сел, чтобы попробовать, мягкая ли она.
— Ты чего расселся? — раздался голос.
Я поднял голову: усач со шрамом возвышался надо мной.
— А ну, долой с койки!
Я поднялся.
— Простите, — сказал я, — но господин Прупис сказал, что я тут буду спать.
— Ах, господин Прупис ему сказали! — с издевкой в голосе повторил усач. Шрам на его лбу стал багровым. Быстрым, резким движением он ударил меня кулаком в щеку, и я, не ожидая такого нападения, упал на койку.
Никто не остановил усача, а все начали смеяться, словно увидели забавное зрелище.
— За что? — выкрикнул я.
— А вот за это! — Усач размахнулся, поднял ногу в башмаке и ударил меня по ноге носком башмака.
Я взвыл от боли.
— А ну, на пол! — зарычал усач, который уже распалил себя так, что мог меня убить.
Я сполз с койки на пол и постарался забраться под нее, но черный башмак доставал меня, загонял глубже, в пыль в темноту — было больно и страшно. Но я же ни в чем не виноват! Когда наказывают любимца, всегда известно, почему! То ли ты разбил чашку, то ли украл пищу. Но здесь? За что?
— Брось его, Добрыня, — сказал мой смуглый сосед, который сидел на соседней койке и не участвовал в моем избиении. — Он же не знал, что Армянин был твоим корешем. Он дикий.
— Ладно, — сказал усач, — не буду на него времени тратить. — Только ты, мозгляк, учти! Если посмеешь лечь на койку Армянина, убью!
— А что мне делать? — спросил я, выбираясь из-под койки, пыльный и покрытый паутиной. Вид у меня, конечно же, был жалкий. И воины, вставшие из-за стола и подошедшие поближе, чтобы полюбоваться избиением, засмеялись. А я готов был заплакать!
— Будешь спать на полу, — усмехнулся усатый Добрыня.
Я поднялся и только тут увидел, что я с Добрыней одного роста.
Но он был страшный, а я — я никому не страшен.
— А теперь, — сказал он, и ухмылка не исчезла с его наглой рожи, — ты поцелуешь мне руку. На!