Шрифт:
Айзгануш сняла шапку с головы Цили и повесила на прежнее место, на гвоздь.
— От тебя всякая чума и так, без мазей, за версту обогнет! — улыбнулась старуха.
Но Габо плохо слышал Айзгануш. Он жадно впился чуть раскосыми глазами в Цилю, в ее бездонные синие глаза, зажженные изнутри задором молодой крови, и, распустив губы, таял…
— Хватит! — сказала сердито Айзгануш, дернув за кожаный передник шапочника. — Теперь верни ей все вещи, пока не помял неуклюжей рукой!
Габо передернуло, и он, не зная чем искупить свою вину, растерянно взглянул на мальчика.
— Чей же ты?
Маленький Габо, скосив длинное лицо, глухо промямлил:
— Бабушки Айя…
Габо-старший сошел со своей кибитки и опустил тучную ладонь на вытянутую вверх головку Габо-младшего. Но рука, едва коснувшись головки, брезгливо убралась за спину.
Узрев в трехлетнем мальчике крайнюю небрежность Яхве, создавшего его в утробе матери по своему образу и подобию, шапочник грубо выругался, когда гуляющие отошли на почтительное расстояние:
— Козявка! — Но, сплюнув смачно ажурным плевком, немного смягчился, поясняя шапке, вынутой из тисков колодки: — Плохенький свой — лучше пригожего чужого! — Сказав так, он знал, что врет, ибо «плохенький» везде оставался «плохеньким», где бы он ни был.
Тем временем Айзгануш, затесавшись между молодыми поколениями — Цили и Габо, — двигалась вдоль лавочных рядов, то и дело кивая в знак приветствия огрузневшим от вечного сидения лавочникам. Затем, пересекая площадь по прямой, она услышала голос чувячника, вдруг запевшего с щемящей тоской сердца. Двигаясь вперед, Айзгануш видела, как Андроник-чувячник во время коротеньких пауз обсасывает розовыми губами подковку обвислых усов. А грустные раздумчивые слова, летя нежной струей, обливали душу каким-то несказанным умилением.
Ах, сирум, сирум…
В воздухе раненой птицей плыла трепетная песня, западая за горизонт.
Циля, вырываясь вперед, тоже что-то бормотала, улыбаясь одной ей ведомой мысли.
— Что, девочка, хорошо поет? — говорила Айзгануш, удерживая порыв Цили во что бы то ни стало догнать песню… И она ощутила в себе волнение армянской крови, тоже древней и могучей. — Любит еще, коль заставляет тосковать песню…
Но песня, так же неожиданно, как и началась, оборвалась на полуслове.
Смущенный тем, что его услышала Циля, Андроник склонил голову над шитьем очередного чувячка и плотно сжал розовые губы.
Айзгануш, поравнявшись с лавкой чувячника, нежно проронила:
— Как поживаешь, Андроник? — Она хотела похвалить его за песню, но, зная, что этим еще больше ввергнет его в смущение, раздумала.
— Спасибо, оркур![3] Живу, а как — сам бог не ведает! — отозвался Андроник, стыдливо взглядывая на Цилю, еще больше покрасивевшую за эти три года, которые он ее не видел. — Вот сшиваю верх и низ, хотя наперед знаю, что все равно недолго быть им притянутыми друг к другу, — нет такой нити, чтобы соединить два куска навечно, хоть они из одного материала…
Внимательно слушавшая чувячника Айзгануш прихлопнула веками глаза и, уставившись невидяще лицом в собеседника, еще более затейливо, чем начал Андроник, ответила:
— Каждый бежит за своим доктором… Но и сам доктор тоже ищет своего исцелителя… И редко в этом мире, чтобы двое бежали навстречу друг другу, Андроник. Вот и получается, что чувячники жизни оживляют то, что все равно не соединится…
— Спасибо, оркур! Я тоже так думаю. — Андроник облизал губы и поник головой. — Об этом и в песнях поется.
Когда наконец выговорились собеседники, наступила тишина, которая и должна была развести этих людей хотя бы до следующего раза. И, боясь, что это произойдет перед тем, как Андроник успеет предложить подарок, он поднял глаза прямо на маленького Габо, глядевшего в упор разными глазами.
«Господи! Что это такое?» — дрогнуло сердце Андроника, и память увела его в детство — в деревенский дом, где у них была собака точь-в-точь с такими разными глазами. А сейчас мальчик-недомерок напомнил ему прошлое, и сердце содрогнулось и от жалости к ребенку, и к его матери, которую, несмотря ни на что, по-прежнему любил. И пока он разглядывал мальчишку и ворошил в памяти давно минувшие дни, Айзгануш дернула Габо за руку и повлекла его за собой. «Вот так… теперь обойдем еще кое-кого, и на сегодня будет вполне довольно… А то чешут языками, словно бабы…» — размышляла Айзгануш, довольная прогулкой.
Проходя мимо колхозных духанов, поднятых над землей на три ступени, в отличие от лавок ремесленников, Айзгануш мельком отмечала застывшие над прилавками фигуры с утра похмелившихся духанщиков, а потому насмешливо настроенных. Каждый такой духан был отмечен своим особым цветом. И Айзгануш знала не только каждого из духанщиков, но и принадлежность духана к тому или иному колхозу, возможности которого были налицо: одни были свежевыкрашены, другие же стояли облупившиеся, с чешуйками красок многолетней давности. Такие духаны, как правило, торговали только дешевыми фруктами и бочковыми сырами, пахнувшими волнующими запахами плоти. Забегали сюда в основном безденежные люди, и пили красное вино, и закусывали соленым сыром прямо из бочки, в которой уже плескался позеленевший от долгого употребления сыра рассол.