Шрифт:
В привычном порядке — в середине Айзгануш, по бокам Циля и Габо — шествовали по однажды уже проложенному маршруту.
За дощатым забором как улей гудел рынок, а на площади, как и в прошлый раз, лавочники готовились отобедать небольшими группами, чтобы во время обеда обменяться новостями или шутками, кочевавшими из года в год и за время долгого кочевья утратившими и смысл и пыл. Но тем не менее, чередуя фасоль с мясным харчо, лавочники чередовали и иную пищу.
Проходя мимо лавки трепальщика, Айзгануш заметила Дзаку.
Тучный мингрелец с грязным передником мясника, подняв до ушей округлые плечи, а руки сложив на тугом животе, глядел крупными глазами в даль, ему одному видимую, выуживая там взращенную кем-то дерзость.
— Когда это случится, — услышала Айзгануш голос Дзаку, предвещавшего какой-то несусветный потоп — карачаевцы будут смеяться, глядя на гибнущую долину.
— Вай чкими цода![5] — молитвенно шептал Панджо.
Правда, в этой преувеличенной мольбе Панджо Айзгануш улавливала желание сказавшего драматизировать предсказание Дзаку и тем самым польстить ему за редкую способность читать мысли природы за несколько дней или часов до того, пока она станет доступной и ребенку.
«Что это он несет, этот мурзук?[6]» — невольно заинтересовалась Айзгануш и направила стопы — свои и чужие — к лавке Панджо, где шел предобеденный разговор.
Говорить в те годы, и говорить много, было правом мингрельца, поскольку два языка доминировали в этом городе: мингрело-русский и русско-мингрельский, а остальные языки, бывшие доминанты — турко-греческий и греко-турецкий, — лишь вливались отдельными словечками, как тусклый свет ночника в ночное пространство, чтобы подсказать человечеству преходящее значение доминантства.
— Здравствуйте, — сказала Айзгануш, вступив в черту той территории, которая считалась территорией трепальщика. — Не смогла пройти мимо, хотя наш маршрут сегодня должен был быть иным. И виноват в этом Дзаку!
Так как Айзгануш говорила на языках того доминантства, которые отмечены были богатством в результате слияния языков отдельными понятиями, то приезжему человеку могло показаться, что он имеет дело с совершенно новым языком.
Перескакивая с языка на язык, как птица перепархивает с ветки на ветку, легко и без напряжения, и теми же средствами получая ответы, воздух постоянно был в возбуждении, чтобы воспроизводить в пространстве рожденные в головах мысли.
А мысли, после того как влетали в уши и оставляли «соль», выпархивали из них обесплотившимися и соединялись с воздухом, став такими же эфирными, как и воздух.
— Я не ослышалась? — спросила Айзгануш. — Со старыми такое бывает…
Дзаку, делая вид, что не понимает, о чем идет речь, приставил левую ладонь к своему тугому животу, а правую вложив, как клинок, в нее, стал ждать объяснения.
— Слышала про какой-то потоп… — пояснила Айзгануш и добавила: — Не за себя тревожусь!
И как бы в подтверждение того, что Айзгануш не за себя тревожится, Габо устремил в небо разные глаза: левый, с хохочущим вкрапом, к высокому престолу богу богов — Яхве, а правый, с грустным налетом карего цвета, — к чертогу Иисуса, расположившегося этажом ниже, и заржал жеребенком, за что получил свой первый подзатыльник за дерзость отрешаться от земли в детской гордыне.
— Ох, не за себя тревожусь! — повторила Айзгануш. — Не приведи такому случиться!
Тут Циля, до сих пор стоявшая безучастно с милой улыбкой на губах, вдруг категорично заявила:
— Не надо, Айя! — и стала вырывать хрупкое запястье из тисков старушечьей руки, все больше и больше тяготясь и обществом, и топтанием на месте.
— Дай, девочка, поговорить с людьми! — с нежным упреком проговорила Айзгануш, но, повинуясь воле Цили, стала медленно, так и не узнав до конца всей сути страшного предвещания, отходить от лавки.
— Дзаку, Айя, — вступил в разговор Панджо-грек, давно утративший имперские права говорить важные вещи от своего имени, — Дзаку говорит, что карачаевцы разгневаны за осквернение лучшей кобылицы аракачским пастухом Карапетом, и они насылают на нашу долину потоп, чтобы смыть с лица земли долинных жителей за это…
Айзгануш остановилась и, обернув недоумевающее лицо к лавочникам, застыла всем корпусом.
Примкнувший к этому моменту к своим собратьям Андроник протестующе замахал рукой, краснея и за Карапета, и за тех, кто затеял столь щепетильный разговор.
— Неправда это, оркур, неправда! Тот нечестивец, запятнавший человеческий род осквернением необъезженной породистой карачаевской кобылицы, был зухденец Мамия Малашхиа…
Айзгануш облегченно выдохнула, поняв наконец первопричину предполагаемого Дзаку бедствия.
— Спите спокойно, ничего страшного не случится…
— А если кобылица по прошествии положенных, сроков того? — сказал Панджо. А поскольку он говорил без улыбки на лице, то трудно было понять, шутит или говорит серьезно. — У меня есть книга про такое… — И Панджо осекся, жалея, что затеял такой разговор, ибо такое касалось его прародины — Греции…