Шрифт:
Ослепленный страхом Панджо таращился рачьими глазами вокруг, не смея ни кричать, ни сопротивляться стихии, так удачно распорядившейся трепальщиком.
— Калимера, Панджо! — вдруг весело выкрикнул Дзаку сидящему, как в лодке, в лавке трепальщику. Но лавочка в это время развернулась спиной, и рачьи глаза перепуганного «лодочника» устремились в противоположную от Дзаку сторону.
— Непе![8] — снова закричал Дзаку, когда лавка развернула лицо своего владельца к Дзаку. Но Панджо, помелькав перед Дзаку, вновь развернулся спиной. — Слышишь, непе, затопили нас карачаевцы из-за своей кобылицы! Затопили безбожники!..
— Вай чкими цода! — застонал повернутый спиной Панджо, и от вернувшегося к нему ощущения жизни, от ее хрупкости Панджо заплакал, прикрыв натруженными руками лицо, заглянувшее в глаза смерти.
А где-то вдалеке, в глубине поверженного города, слышалась скорбная песня. Пел ее Андроник. Пел с такою силой скорби и одиночества, что всем слышавшим его сделалось не по себе, как от воя собаки на обезлюдевшей земле…
Дзаку медленно сошел с крыльца и, колотя себя в грудь открытой ладонью, пошел навстречу скорбному голосу…
Бабушара,
1986
ЦЕНА ОДНОГО УРОКА
Памяти Т. Расшивалиной
Сразу по окончании института, определившего мне в зыбком подклассе молодых литераторов профессию литературного работника, я со всех ног бросился штурмовать редакции журналов, начав с самых толстых и авторитетных. Однако пыл моих атак стал заметно угасать, когда выяснилось, что бастион приступом не взять, как не взять, впрочем, и легких башен заводских многотиражек, сотрудники коих насмерть удерживают свои позиции, некогда отвоеванные в жестоких боях.
Испытывая определенное тяготение к городу как к некоему огромному светящемуся шару, к которому очертя голову тянулось все мое поколение из окрестных деревень и окраин, я стал с некоторых пор подозревать в нем с подкожным страхом недавнего крестьянина хорошо скрытое коварство. А потому, стараясь уберечь свои крылья от возможных ожогов, дабы окончательно не утратить способность к полету, принялся осмотрительнее приглядываться к намеченным точкам соприкосновения с городом и, не найдя в них достаточной гарантии для своей безопасности, в отчаянии залег в своей комнате, чтобы заспать всякую надежду на обретение какой-либо литературной работы. Но, к моему удивлению, уже через день мне позвонили с Чистопрудного бульвара и пригласили на переговоры.
Звонивший Пашка Кобяков, мой давний приятель по рыбалке на Клязьме, и некто второй, в чьих силах было существенно изменить мою экономическую устойчивость, в один голос звали к себе, намекая на то, что характер предлагаемой работы требует «конфиденциальности». И хотя это труднопроизносимое слово резало слух, я спешно стал собираться.
Выйдя через несколько минут на Садовое, близ которого жил я тогда в большой коммунальной квартире, где ее жильцы в постоянных яростных ссорах жареную треску с винегретом круто приправляли желчью беспощадных ироний, я направился к остановке трамвая и вскоре стоял у подъезда мрачноватого дома с приземистым входом со двора, на детских крохотных площадках которого весело ржали словоохотливые дети, терзающие бесконечными вопросами сонных мам и бабушек.
Дверь в коридоре на первом этаже открыли мне сразу. Открыл Кобяков, так как второму, сидевшему в инвалидной коляске, это при его чрезмерной грузной комплекции было бы нелегко.
Пока хозяин квартиры весело разглядывал меня, в общем-то, грустными тяжкими глазами, откуда-то сбоку послышался шепоток, как позже выяснилось, литдевственниц.
Их тени мелькали по комнате, любопытствовали и, странно, таили робость.
В комнате тени обернулись небольшой группой девушек с тетрадочками в руках, должно быть, исписанными почерком их жаркого возраста, начисто отвергающего педантизм канонического стихосложения, стесняющего своими рамками бурлящие чувства.
— Поэт! — как бы из первых достоверных рук сообщил Пашка Кобяков, тряхнув желтыми кудерьками в мою сторону, и, как человек, доподлинно изучивший истинные размеры моих поэтических дарований, добавил: — Но пока его не печатают, поскольку идет с опережением графика…
Покуда Пашка Кобяков ваял из меня бронзовую фигуру, которой только и оставалось что взойти на пьедестал и застыть, девы легким наклоном головы воздали честь ее живому прообразу и слегка отступили назад, предоставив возможность приблизиться коляске и ее пассажиру ко мне. Когда же она приблизилась и ее пассажир протянул руку, Пашка подмигнул девушкам, давая им понять, что аудиенция у Семена Семеновича (так звали человека в коляске) окончена.
— Зайдите через неделю, — бросил Пашка одной из девушек, после чего вся стайка выпорхнула в переднюю. Лязгнула входная дверь, застучали каблучки, но уже по асфальту двора, и началась конфиденциальная беседа, суть которой сводилась к тому, что нужно начать сотрудничать с Семеном Семеновичем по рецензированию стихотворений, присылаемых по почте в газету всесоюзного значения, в которой работал какой-то покровитель Семена Семеновича. Сам Семен Семенович уже несколько лет сотрудничал в этой газете, принял на вооружение несколько расхожих ответов и отсылал авторов на выучку то к Маяковскому, то к Демьяну Бедному. Однако времена изменились, требования к рецензиям ощутимо повысились, и влиятельный покровитель Семена Семеновича известил своего литконсультанта, что необходимо найти какой-нибудь выход, если он и в дальнейшем дважды в месяц хочет расписываться в ведомости. Сообщение расстроило Семена Семеновича, и, обсудив за чаем ситуацию (мою и конечно же Семена Семеновича), мы пришли к согласию, что я буду писать на профессиональном, как полагали Пашка и Семен Семенович, уровне, а Семен Семенович — добывать то количество стихотворений, которое могло бы содержать вновь создаваемый концерн.