Шрифт:
Двое суток продолжались упорные, но тщетные поиски по всей округе. Боланд, совершенно удрученный, молчал. Только иногда он повторял:
— Моя жена погибла… Ее не найти… Она не знает дорог… Она заблудилась в карьерах…
На третий день Жан Мольн, который собирался вместе с фермером снова отправиться на поиски, проснулся чуть свет в своей комнате с косыми балками. Он перевернулся на другой бок. В темном окне, как на витраже, зажигались красные, желтые, ярко-синие отсветы восходящего солнца. Стекло было мокро от дождя.
Он молча оделся и сошел вниз. Уже рассвело. Но то был первый свет раннего утра, бледный и ясный, как свет луны, — в таком свете все вещи кажутся декорациями, расставленными перед началом реальной жизни.
Мольн вышел. Калитка в школьном заборе скрипнула и со стуком захлопнулась. С фермы донесся крик петуха. И снова все стало безмолвным. Учитель свернул на короткую тропку, которая вела к дому Боланда. Он прислушивался к мерному шуму своих шагов — единственному звуку в этот тихий час — и вдруг, подняв голову и увидев в десяти шагах от себя стоящую перед глинобитной стеной коляску, услышал, как где-то в глубине гулко забилось его сердце.
— Уж не Клод ли Боланд с матерью?… — пробормотал он вполголоса.
В самом деле, на козлах, пригнувшись и словно дожидаясь, пока кто-нибудь выйдет во двор и откроет ворота, сидела женщина в белом чепце. К ней жался дрожащий Клод в старой, потемневшей от времени соломенной шляпе, низко надвинутой на глаза.
Кобыла стояла, опустив голову между ног, и вид у нее был такой усталый, словно она шла без отдыха всю ночь. Не потушенный еще фонарь отбрасывал на ее круп странный свет. А мелкий дождик все лил и лил, и мокрая солома поблескивала под ногами приехавших.
Только Мольн хотел кинуться к женщине и поговорить с ней, как кто-то открыл ворота изнутри, и коляска, переваливаясь с боку на бок, въехала во двор.
Пока работник распрягал кобылу, мать и сын по-крестьянски, задом, медленно слезли с козел, и мамаша Боланд, взойдя на крыльцо, стала стучать в дверь.
Было слышно, как, шаркая сабо, к двери подошла служанка. Сперва она открыла глазок, а потом и самую дверь.
— Здравствуйте, хозяйка, — сказала она тихим, прерывающимся голосом. — Привезли все-таки!
— А то как же! — ответила фермерша и ушла в глубину комнаты, где царил полумрак, переодеться в будничное платье.
Дождь кончился. Деревня просыпалась. Из церкви послышались громкие, как в праздник, удары колокола. Звонили к заутрене.
ФРАНСИС КАРКО
(1886–1958)
Отец писателя, корсиканец, служил чиновником в столице Новой Каледонии — Нумеа, где и родился Карко (настоящее имя — Франсуа Каркопино). С детских лет он воспитывался во Франции. В юности покинул провинцию, ринулся в Париж и закружился в вихре столичных наслаждений. Карко боготворит Вийона, которому стремится подражать и в буйном бражничестве, и в дерзости метафор («Кисло-сладкие песенки», 1913). Вместе со своим другом Тристаном Деремом он сплотил группу молодых поэтов-«фантэзистов» (от франц. fantaisie — фантазия), которые мистическим туманностям а велеречивости символистов противопоставили искреннее чувство и ясность поэтического языка, обращение к заветам Верлена и Рембо. Начиная с «Иисуса Ветрогона» (1914), Карко варьировал в своих рассказах и романах одну узкую, но досконально освоенную им тему — жизнь людей из ночного парижского подполья. Его персонажи — бродяги, бандиты, сутенеры., девушки с панели. Им чуждо лицемерие обитателей «богатых кварталов». Они живут без маски — бесхитростно страдают, влюбляются, ревнуют, запугивают других или сами трепещут от страха, всегда начеку, в ожидании облавы, пули, ножа. Их кружит дьявольская карусель страстей и инстинктов. Но кто же заводит это «чертово колесо»? Подумать об этом Карко не осмелился. Он признался лишь, что им самим словно «вертит» какая-то сила. «Казалось, кто-то посторонний хозяйничал во мне, диктовал мне мои слабости и заблуждения» (воспоминания «От Монмартра до Латинского квартала», 1927). Художник очень точно определил симптом «болезни века» — отчуждение личности, подчинение ее диктату бесчеловечных сил. Но исцелиться, изгнать «постороннего» и вернуться к живым связям с людьми — и к самому себе — он уже не мог. Его развратил декадентский отказ от различения добра и зла в жизни и в искусстве, и он обрек себя на натуралистическое нагнетание жестокостей и извращений. В итоговой мемуарной книге «Свидание с самим собой» (1957) Карко сокрушенно сетовал, что его романы обладают «наркотическим воздействием» на читателя; в своих персонажах он чаще всего видел только повод для выражения собственной тоски, одиночества, отчаяния. И лишь в колоритных мемуарах Карко и его жизнеописаниях художников и поэтов — Вийона, Утрилло, Верлена — талант писателя держит в узде его болезненные наваждения. Очарование прозы Кар-о — в передаче тревожной атмосферы, большого города, в берущих за душу, словно омытых дождем, парижских офортах.
Francis Carco: «Au coin des rues» («На перекрестке»), 1919; «La belle amour» («Счастливая любовь»), 1932; «Contes du milieu» («Блатные рассказы»), 1933.
«Раз ты меня любишь…» («Puisque lu m'aimes…») входит в сборник «Блатные рассказы».
В. БалашовРаз ты меня любишь…
В маленьком кафе на улице Фобур-Сен-Дени, где Робер расположился в ожидании Сюзанны, были одни лишь завсегдатаи, люди с виду вполне безобидные; но по косым взглядам, которые они то и дело бросали на юношу, нетрудно было определить, что это за птицы. Одни невинно перекидывались в картишки, другие просматривали отчеты о скачках, а в задней комнате, под благосклонным взором хозяина, шла игра: встряхивали кости, бросали их на стол и подсчитывали очки. Все были слишком ярко одеты: клетчатые, узорчатые, полосатые рубашки, цветная обувь кричащих тонов, на головах элегантные фетровые шляпы самых разнообразных оттенков, от светло-бежевого до бледно-лилового, — и все выглядели на одно лицо: сорочки шелковые, в галстуках фальшивые жемчужины, одинаково небрежные повадки, под которыми пряталась внутренняя настороженность. Друг от друга они отличались только затейливыми и выразительными прозвищами. Жожоль Богач, Слабак, Верзила, Шарль, Алексис-Беги-Не-Догонишь — это звучало, конечно, совсем иначе, чем Жан Кривой, Вот-Так-Пасть, Исидор, Господин Рауль или Толстопузый; но насчет их нутра, кругозора, их жизненных правил и способов добывать себе средства к существованию можно было не сомневаться: все это — одного поля ягоды.
— Гарсон! Кофе со сливками, пожалуйста, — вежливо попросил Робер.
— Один раз со сливочками! — поправил гарсон, дабы новичок сразу почувствовал, где он находится.
Но Робер не обратил на это внимания. Он уселся на диванчик, вытащил из кармана книгу и, мельком взглянув на стенные часы, чтобы убедиться, что ждать еще долго, принялся читать.
Это был юный провинциал, робкий и близорукий. Родители не разрешили ему жениться на любимой девушке, и он ее похитил. Они жили с Сюзанной в гостинице, в двух шагах от бара, и выходили только поздно вечером — ведь всегда рискуешь встретить земляка, который может наболтать лишнего и навести домашних на след беглецов. Семья Робера принадлежала в его родном городе к столпам общества. Люди солидные, богатые, что называется, «на виду», они испробовали, как им казалось, все средства, чтобы погасить страсть их слабого, неискушенного и сентиментального отпрыска к Сюзанне. Союз Робера с «этой девицей» казался им совершенно неприемлемым. Сюзанна была не их круга. В ее родне числился садовник, служивший у Дюпон-Вражилей, отец был торговым агентом на заводе Валь-пассе, а старшего из трех братьев уж никак нельзя было назвать добропорядочным.