Шрифт:
Федор потянул за рукав Олега:
– Вон, отче, который двоих татар полонил!
Олег увидел высокого бледного человека с черной курчавой бородой, со щекой, залепленной зеленой жвачкой.
– Кто ты, человек?
Кирилл поклонился князю.
– За Рязань пострадал, княже.
– Сам-то рязан ли?
– Пришел было, да не судил бог рязаном стать.
– Отколь?
– С Москвы.
– А чего?
– Мало ль к тебе с Москвы сходят.
– И ты с тем же?
– И я.
– Он, отче, по-грецки разумеет, – встрял в разговор Федор.
– Отколь?
– Случилось в Цареграде жить.
– С чем?
– Каменных дел мастером.
Олегово лицо посветлело.
– Добро. Нужен мне будешь.
– Рад бы.
– Дело-то хорошо знаешь?
– На Москве башню клал, похваляли.
– А чего ж ушел?
– Награду не вынес.
– То твое дело. Не я взыщу.
– Благодарствую, княже.
– Ставил я Рязань крепкую. Сожгли. Поставил крепче того – дубовую.
Сожгли. Пойдешь со мной, каменную станем ставить.
– Поставим, княже.
– А как же ты в лихе таком татар пленил?
– Не дивно, ежели сами в руки пали.
– Не видал таких, чтобы сами. Воины?
– Мамаевы люди. Один писец, другой ключник.
– Дивно вдвое.
– Оба русскую речь разумеют, а писец и в грецкой грамоте горазд.
– Уж не волхв ли ты?
– Не бывал.
– Ну, смотри! Я те покличу.
– Благодарствую, княже.
Когда Олег ушел в поповы хоромы, Кирилл спустился с погоста, пошел в слободу. Там все избы были густо заселены рязанскими беглецами.
На белом камне сидела девушка, глядя на запад, и тихонько выла.
Старуха, скрюченная, темная, вышла из избы и подняла к Кириллу лицо, прикрытое, словно голубиными крыльями, прядями седых волос.
– Там, баушка, дева плачет. Не слыхала, о чем?
– То, сыне, внучка. Из Курчавы она. Наши ее у татар отбили. Куда ей деться? Приклонилась ко мне. А я ей рада. Пущай живет. Все убивается.
Пойду угомоню.
Тяжело неся свое иссохшее тело, старуха пошла к одинокой внучке, и Кирилл ни спеша присоединился к ним. Он сел невдалеке, не мешаясь в тихую старушечью речь:
– Ну, полно, Вольга. Полно, Вольгушка. Оставь слез к старости. Скудна старость, коль слез не сбережешь про черный день.
Крючья черных старческих пальцев ласково сжимали круглое молодое плечо. Но бабушкин уговор лишь долил горечи. Плача, девушка приговаривала:
– Милой мой, кучерявой мой, светел ты был, как солнушко. Тверд был, как булатный меч. Стоял высок, как елочка. Над челом – шелом.
Она глотнула воздуха и зарыдала опять:
– Жили б мы, миловалися. На божий бы мы свет дивовалися. Прожили б свой век в согласии. Я б те покорялась по самый гроб. А ныне обняла тебя земля холодная, клонится над тобой сухой ковыль…
– Полно, Вольга, полно. Всех не оплачешь. Пойдем.
– Об женихе, что ль? – спросил Кирилл.
Услышав чужой мужской голос, Ольга вздрогнула и умолкла. Повернула к нему заплаканное лицо. У нее были медленные ласковые глаза.
Бабушка, утирая ей своим рукавом слезы, глянула через плечо на Кирилла:
– Да нет. Нету у ей жениха. И не было вовсе. А об ни о ком плачет.
Говорит: много на Воже-реке побитых видела. Может, говорит, и ее суженый там. Ежли б не убили, был бы с ней. "А каков он, внучка?" – спрашиваю.
"Ох, бабушка, откуда ж мне знать – каков, там разные убиты были". Вот и плачет.
Кирилл оставил их на белом камне среди полегшей вялой травы, пуще заныло сердце: "Анюта, Анюта, как прошла над тобой беда?"
Он оглянулся: старуха, крепко прижав к себе внучку, тихо раскачивалась вместе с ней, что-то вспоминая свое, о чем-то своем, о давно отжитом тоскуя. Сколько их, охваченных скорбью, ныне тихо тоскует на белых камнях Руси!
Глядя на высокий родной берег Оки, о многом поразмыслил Олег за эти дни в Любутске.
Он позвал Кирилла и много говорил с ним о вратах Царьграда. И Кирилл рассказал, как в густую зелень вонзаются белые стены строений – хором и храмов, как высятся белые башни над густой синевой Босфора, как лежат округлые купола под густой синевой неба.
– Предивен и светел град царя Константина. Руки зодчих искусны, и вымысл их хитер.
– Ежели искусен, помоги, поставим Византию над Окой. Будет и у нас град светел и неприступен. Превыше Москвы.
– Руки мои тебе, княже. Превыше ордынского Сарая встанет твой русский город.