Шрифт:
Эх, Ленточка-Ленточка…
– Господин Диксон, – серьёзно окликнул его Леонар, – вы не должны говорить вашей подруге о том, что произойдёт на церемонии открытия вод. Это запрещено.
– Ладно, – пожевав усы, с явной неохотой и слышимым скрипом пообещал Диксон, заталкивая поглубже в карман пакетик семян и захлопывая крышку багажника. Леонар теперь отчего-то не уходил, топтался рядом, насилуя свой злосчастный шарф.
– Что такое? – Диксон взглянул на блондина без особой приязни, но уже без прежнего злого раздражения: чёрно-алый цветок временно закрыл лепестки, спрятавшись в бутон. И из какого семени, из какого побега он только вырос в душе ромашкового Камилло?..
Сам Диксон не знал, но этот странный цветок выпалывать не торопился. Ему хотелось власть испробовать этого нового, непривычного ощущения, что рождало в его голосе жёсткие властные нотки и зажигало в серо-голубых глазах холодный блеск. Не подозревавший о глубинной ботанике Камилловой души Леонар опять занервничал, но решился сказать:
– Если вы остаётесь на Озёрах на ночь, советую обязательно прокатиться на первом утреннем трамвае, он по 48-ому маршруту идёт. Не знаю, правда, кто завтра выйдет: Тамсин, Аанна или Чиа, но все три – девчонки весёлые, с ними не соскучишься. Правда, не все способны после праздника встать в пять утра, но вот Слада каждый год ездит. Да и я пару раз катался, когда не валялся в коме где-нибудь на рельсах, кое-как одетый и весь в губной помаде…
Леонар опять хихикнул, крутанув шарфом.
– А куда ведёт маршрут? – спросил Камилло.
– Через Нефтягу в Никель, Кирпичное, и до узловой станции железной дороги. Маршрут не очень длинный, но интересный, он через наш Академгородок идёт, и по краю прихватывает Задний Двор.
– Кирпичное? – переспросил Диксон задумчиво, глубоко вдыхая холодный ночной воздух.
– Что же, интересно, надо съездить. Спасибо за совет, Леонар. Я пойду, поздно уже…
– И я пойду, – откланялся блондин и торопливо направился к одному из вагонов с цифрой 18, в котором горел свет. На ходу он пытался прихорашиваться и едва не рухнул в озеро, рассмешив какую-то трамвайную барышню в кисейном платье в цветочек. Через минуту оба уже, хохоча, под ручку шли к трамваю. Барышня давала Леонару кусать от своего шоколадного кренделька, а Леонар млел и свободной рукой жамкал свой шарф.
– Совет да любовь, – умилился Диксон им вслед, сложив ручки на животе. Глухо ворочавшееся раздражение окончательно утихло, и Камилло сладко зевнул, щёлкнув челюстями. «По-моему, во время вчерашней Перемены и обмена душами, я приобрёл что-то от Рыжика… его кусочек алого, терпко-сладкого, греховного, и такого притягательного», – подумал Диксон. Но это было правдой лишь отчасти: странное словечко «узмар» не давало Камилло покоя. Он чуял, что Леонар прав – и не понимал, в чём именно состоит эта правота.
– Так много свежих впечатлений – уже хватит для одного дня, – сам себе пробурчал Камилло и пошёл к Ленточке, организовывать себе ночлег. Рыжика он искать даже не пытался: понимал, с кем именно проводит ночь его найдёныш…
Тем более что для утренней поездки Рыжик ему не требовался. Даже наоборот.
Диксон чуть покривил губы в горькой улыбке и ускорил шаг.
====== 29. Тьма и лунный свет ======
…Темнота. Шорох чёрных бинтов и чёрного шёлка, клочьями и хлопьями сажи падающих на мягкие ковры из шкур белых рыбальщиков. Далёкое, дрожащее снежное мерцание стеклянных шахт за высокими окнами. Полнолунное, дикое серебро глаз Ртутной Девы. Шёпот полуночи, стоящей за твоим левым плечом. Тени в темноте: их не видно, но они есть – шуршат и шепчут. И чёрными мотыльками порхают прикосновения, и падает, падает, устилая белые ковры, марлево-шёлковый снег цвета ночи… Тихий щелчок замка в двери – леди Джанне бросает ключ куда-то во тьму комнаты, ведь до утра он ей не понадобится. Её взгляд режет путы разума серебряным ритуальным ножом, выпуская на свободу.
– Не бойся, – говорит Джанне еле слышно, пока её чуткие пальцы наощупь рвут, развязывают и расстёгивают, обжигая предчувствиями. – Это всего на одну ночь… Рыжик.
Он молчит – солоно губам, изорванным этим молчанием, сладко безумной душе, с которой сейчас срывают цепи и верёвки любой рациональности. Это слово, имя, произнесённое Ртутной Девой – оно никак не относится, ничего не значит, никому не принадлежит. Замерший маятник, остановленное время. Тьма. Две тени.
– Джанне, – зовёт он, и под его пальцами рвётся белая паутина платья, с шуршанием осенней листвы облетают чёрные бинты, открывая слабое лунное свечение плеч, рук, груди, бёдер, ног. Прекрасная и холодная, словно мраморная статуя – а через миг гибкая и игривая, словно ласка, она меняется с каждым вздохом, с каждым ударом сердца, повинуясь чужим рукам.
– Я твоя, – шепчет Джанне на ухо мохнатой ночной бабочкой. С её длинных волос осыпается серебристая пыльца, а пальцы бесстыдно блуждают, где им вздумается, оставляя на белой, как фарфор, коже свои постоянно изменяющиеся отпечатки.
– Я твоя, – шепчет она, – бери меня, делай со мной, что хочешь – ничего не бойся, выпусти себя на волю, милорд Хаоса, отродье Тьмы по имени Марджере,… я твоя всю эту ночь.
Вдох, короткая дрожь, стряхнувшая с него змеиную шкурку – его земное лицо, принадлежащее Рыжику, ненужное в этой темноте, населённой шёпотами и шорохами, наполненной свободой и страстью. Миг – и две тени, изогнувшись в древнюю руну на белом мехе и обрывках одежды, яростно додирают свои маски, а вместе с ними – все условности, правила и запреты.
Мир вокруг замер и онемел. Лишь они двое, леди Джанне и милорд Марджере, стремительно меняются, подобно стёклышкам калейдоскопа, проносящемуся за окном скорого поезда пейзажу или сокрушительному южному торнадо. Они взахлёб пьют друг друга, и кровь смешивается с ртутью, а тьма с лунным светом. Ничто более не имеет значения, кроме твоей собственной свободы.
Ничто.
…Теперь – немного больше света. Чтобы можно было дышать, чтобы послушать, как тикают, утекая к последней четверти четвёртого, часы на стене. Облокотившись на подушки и набросив простое, светлое кружевное платье, леди Джанне устроилась на белом мехе. На её точёном плече покоится рыжеволосая голова Марджере. Он лежит рядом, в джинсах и небрежно застёгнутой блузе, закинув ногу на ногу, и задумчиво покачивает висящей на кончике пальца туфелькой Джанне с пряжкой в виде цветка серебрянки. Оба лениво созерцают собственные тени, что пропечатались на светлой гардине, и им так хорошо, что даже лень разговаривать. Вкрадчивые пальцы Ртутной Девы серебристым мотыльком то и дело, будто невзначай, касаются то высокой скулы, то ямочки меж торчащих ключиц, то двух тёмных родинок на шее Марджере.