Шрифт:
И вспоминала театр “На подоконнике”, к которому
когда-то так пренебрежительно отнеслась.
На премьере “Бидермана...” ты страшно волновался, как будто это было твое детище. Но кланяться выходил, конечно, Клаус. Мы много времени проводили с ним
и с Ингрид. Они приглашали нас на барбекю, возили
в университет Энн-Арбора, в джазовый клуб, в бар,
на балет, в арт-музей Толедо. Там я остановилась как
вкопанная около “Женщины с вороной” Пикассо —
никак не могла поверить, что такая грандиозная работа
висит в такой глуши. А ты говорил:
— Ох, Иванчик, здесь в каждом городском музее
таких шедевров — как грязи!
Там ты меня сфотографировал рядом с “Беатриче”
Россетти и говорил, что я похожа на прерафаэлитскую
190
музу Элизабет Сиддал. Эта фотография у меня есть —
ничуть не похожа!
Я прилежно работала в библиотеке, штудировала
литературу о танце модерн и об Айседоре Дункан.
Меня изумили принтеры: всё необходимое можно
было распечатать — так удобно!
Жилось нам в Америке легко. Ты вообще был
на удивление легким в быту. Сейчас меня раздражает
любая пылинка, недомытая чашка или брошенные
не в том месте бумаги. Тогда я на это не обращала
внимания. Я даже не помню, было ли у нас чисто, кто мыл полы, кто и как пылесосил. Наверное, ты
незаметно брал на себя домашние заботы. Было ли
в нашем американском домишке тихо, шумели ли
машины за окном, слышали ли мы соседей? Не помню.
Помню только, как мы сидели ночью в маленьком
садике и говорили, говорили. Павел Лунгин, мой
черногорский сосед, недавно сказал, что быт для его
родителей был средством добывания радости из жизни.
А мы быта просто не замечали.
Мой Сережа на быт реагирует болезненно.
Мечется, задыхаясь, как огромный зверь, по моей
парижской квартире, распахивает окна. Потом
вскакивает и закрывает их, потому что с улицы несется
гул туристов, бродящих вокруг Эйфелевой башни.
Распахивает снова — душно! Опять захлопывает —
сквозняк!
Телевизор висит слишком низко, книжные
полки — слишком высоко. Колонки слишком слабые, провода подключены через задницу. Мебель
минималистская и безликая. Дверь холодильника
открывается не в ту сторону, таблетки для посудо-
мойки выбраны неправильно, заварочный чайник
191
неудобный, чайные чашки маленькие. Ему необходим
свой угол, куда можно забиться, иначе он чувствует
себя неприкаянным.
— Обними меня, — повторяет он как заклина-
ние. — Мне так спокойно, когда ты меня обнимаешь.
Сережа наивно полагает, что проблемы — снару-
жи, а значит, их можно разрешить. Ничего подобно-
го — они у него внутри. И никуда от себя он не
убежит, сколько бы ни метался из комнаты в комнату, из города в город, из страны в страну, преследуемый
собственными демонами.
— Мам, он слишком сложный для простого
парня, — сказала моя проницательная дочь.
В этом смысле ты был человеком трезвым. Твои
демоны были повыше рангом. Ты знал, что живут они
не в телевизоре и не в холодильнике, не в Америке
и не в России, а в твоей душе. Вот почему тебе так
мало надо было в бытовом смысле — ничто вокруг
тебя не раздражало. Иногда ты шутливо говорил
(много позже, читая детям Драгунского, я поняла, что это цитата из “Денискиных рассказов”):
— Иванчик, когда мы будем жить просторнее... —
И добавлял что-нибудь забавное. Но простора нам
хватало. Иррациональных депрессий, которым
подвержен мой Сережа, у тебя не было. Ариадна Эфрон
писала про свою мать: “Признававшая только
экспрессии, никаких депрессий Марина не понима-
ла”, — так можно сказать и про тебя. Ты с удовольст-
вием обустраивал дом — везде, где бы мы ни жили.
Но глубокой потребности в этом у тебя не было.
И если ты не спал до трех часов ночи, то не потому, что тебе мешали духота или уличный шум, а потому, что ты работал. Или говорил со мной.
А может быть, покуривая самокрутки с “Голуазом”, ты просто болтал со своими демонами.