Шрифт:
— Да, похоже на то, — подтвердил приставник. — А теперь скажи, где ты был с вечера двадцатого и по утро двадцать второго сего месяца?
— То есть с позавчера?
— Совершенно верно.
Феофан задумался. Вспоминая, проговорил:
— Мы с моим подмастерьем — Симеоном Чёрным — ездили за город, в Юрьев монастырь, где смотрели росписи Георгиевского собора, говорили с настоятелем, отцом Дормидонтом, о возможном поновлении фресок... А вернулись поздно и легли спать где-то ближе к полночи.
— Ничего не путаешь?
— Нет, как было, тебе поведал.
— А один видок сказал, что узрел тебя в тот вечер на немецком гостином дворе, где ты пил вино вместе с непотребной девицей Мартой. Или наклепал?
Живописец смутился:
— Нет, не наклепал, но означенную девицу посещал я во вчерашнюю ночь, а не в позавчерашнюю. И не для того, о чём ты подумал, бо с гулящими девицами не дружу, а с единственной просьбой — чтобы не цеплялась за Симеона. Симеошка мой, получив отказ от Василия Даниловича в предложении выдать за него дочку, впал в меланхолию и неделю до этого куролесил по гостиным дворам. А потом объявил, что решил жениться на немке Марте. Я и попытался ея отвадить.
— С Мартой мы тоже толковали. Получается, что к ней ты пришёл взволнованный, попросил умыться, и она увидела, что на пальцах у тебя что-то красное, может быть, и кровь.
Грек с кривой улыбкой ответил:
— В самом деле кровь. Только не моя и тем более не Пафнутия. На меня, как я по немецкому двору проходил близ поварни, прыгнул недорезанный петушок. Повариха голову ему отсекла, а он вырвался и давай чесать. Капли запеклись на рубахе. Можно увидать — коли портомоице [20] ещё не отдали. Повариха вам подтвердит.
20
портомоица — прачка.
— Спросим обязательно.
— Есть ещё вопросы?
— Нет, пока больше не имею.
— Ну, так я пойду?
— Далеко ли, Феофан Николаич?
— Восвояси, к сыну.
— Сожалею, но никак отпустить тебя не могу, — возразил приставник. — На словах складно получается, а на деле вот что: обещал зарезать — ножик твой — отмывал руки с кровью... Полная картина злодейства. Как же отпустить?
— Что же мне в узилище пребывать всё время?
— Видимо, придётся. Как не соберём доказательства твоей невиновности. И не сыщем настоящего лиходея. Потерпи чуток.
Камера была одиночная и довольно грязная. Лавка и вонючий тюфяк. Свет сочился через щель возле потолка, без решётки, но такую узкую, что пролезть в неё не смог бы даже ребёнок. А в углу стояло ведро для естественных надобностей.
«Да-с! — подумал Дорифор. — Третий раз в моей жизни. И условия везде скверные — что в Константинополе, что в Галате, что в Новгороде. Нет, в Галате, пожалуй, не такой смрад стоял. Да и блохи не прыгали, как в тюрьме эпарха. Интересно, а крысы тут есть? Сомневаться трудно».
Он уселся на лавку, локти упёр в колени, голову обхватил руками. «Вот ведь не везёт! — продолжал грустно размышлять. — Всё не слава богу. Вроде как нарочно. Вроде бы Судьба издевается надо мною, посылая мне разные напасти. Видно, на роду так написано. И ни в чём, ни в ком не найду я успокоения... — Он откинулся к каменной стене. — Но с другой стороны, если б не было этих тягот, испытаний, горя, разве смог бы я писать так отчаянно? Понимаю сам: церковь на Ильине улице — на порядок выше того, что когда-нибудь создавалось мною. На пределе человеческих сил. Скорбь и ужас от утраты Летиции воплотились в сих божественных ликах... Как сказала бы она — ше-д’овр... Значит, не напрасно страдал?» Но потом себе же ответил: «Впрочем, если бы велели: выбирай — день любви с Летицией или слава художника — я бы выбрал первое... Чтоб она жила, и смеялась, и пела... — Софиан даже застонал. И закончил: — Слава — дым... Время неизбежно разрушит созданные фрески, ничего не оставив от моих побед... Лишь любовь умереть не может. Если воплощается в детях, внуках. Главное — любовь, остальное — тлен».
Смежив веки, он сидел неподвижно — то ли спал, то ли всё ещё подводил итоги, разбирал в уме миновавшую жизнь.
С потолка спустился паук и коснулся лба заключённого. Живописец вздрогнул, с омерзением сбросил насекомое и воскликнул:
— Нет, уеду из Новгорода — сразу, как отпустят. Здесь покоя не будет. Для начала подамся в Серпухов, где меня принимали с такой теплотой. А потом — посмотрим!
Разумеется, Василий Данилович не сидел сложа руки. Первым делом он пошёл к Наталье Филипповне, матери посадника, и молил защитить оклеветанного Грека. Та произнесла:
— Знаю, знаю — его схватили. Только ничего сделать не могу.
— Отчего не можешь? — поразился вельможа, так как нрав боярыни никогда не отличался неуверенностью в себе.
— Обложили кругом враги. Это же удар не по Феофану, а по сыну моему, Симеон Андреичу. Потому как Феофана поддерживал. Дескать, вот у нас посадник какой — дружбу вёл с убивцем. Надо скидывать!.. Испугались, черти, что сынок на чистую воду выведет мошенников. Обакуныча подлого, столько денег уворовавшего. Ёсифа Валфромеича, греющего руки на ополчении... И отца Алексия — Господи, прости! Если бы сама не строила церкви, денежки мои тоже бы пропали... под известной нам рясой... Тьфу, паршивцы! «Лучшие люди города»! Князя бы Московского на них напустить. Он навёл бы порядок.