Шрифт:
— Хватит казнить меня, Аластор, я уже лишился жены, теперь каждый месяц могу потерять сына, чего ещё вы хотите, чтобы я руки на себя наложил?!
Дядя вдруг схватывает отца за грудки, так, что тот испуганно хватается за стол и приподнимает над полом.
— Ты мне эти шутки брось! Только попробуй, я тебя вот этими руками с того света достану и сам же на него отправлю! Меня могут в любой день эти сосунки в масках шальным заклятием порешить! Кто тогда о мальчике позаботится? Кто у него останется? Не будь тряпкой! — он отталкивает отца и тот врезается спиной в стол.
Повисает тягостная тишина. Отец тяжело дышит, глядя в пол, дядя наливает себе кружку пива.
— Я устал, Аластор, — наконец говорит отец. — Я ужасно устал. Чувствую себя стариком, а ведь мне нет и тридцати. Что с ним станет, когда я уйду? Лучшее, что я могу ему дать — нормальная, спокойная жизнь, и я хочу ему её дать, я обязан! И вы обязаны. Хотя бы ради...хотя бы ради неё.
Долгое время на кухне больше не произносится ни звука. Дядя так долго меряет шагами тесное пространство, что Ремусу становится страшно. Неужели он все-таки откажет?! И отец молчит.
Что же за мучение?
Наконец, дядя говорит:
— Ладно! Я сам поговорю с Дамблдором. Выясню, что у этого лиса на уме и на кой черт ему сдался наш Ремус. Потом всё расскажу. А пока ничего ему не говори! Пусть не радуется раньше времени.
...1977 год...
— ...не могу поверить, просто не могу поверить... — бормотало светло-серое, широкое пятно.
— Успокойтесь, Помона. Это ещё надо доказать, — спокойно молвило второе, пурпурное, узкое и длинное. Хотя может он и не видел их, эти говорящие пятна. Может они ему просто снились.
Ремусу тяжело было на них смотреть. Свет со всех сторон бил в глаза и заползал в голову через виски и глаза мучительной, тупой болью.
— Доказать? — по его испятнанному сознанию стремительно промелькнуло что-то темное.
Бабочка! Ремус ловил бабочек в детстве, пока его отец охотился на волков. Он захотел поймать и эту, но руки словно свинцом налились и бабочка растворилась в свете.
— Что именно вы собираетесь доказывать, Дамблдор?! Мальчишка ослушался моего приказа, вашего приказа и теперь, вот, взгляните — изуродованный труп тринадцатилетней девочки! Странно, что ей оставили руки и ноги, обычно их отрывают первыми.
Раздался вскрик.
— Прошу вас, мадам Помфри.
— Я не понимаю, что вам ещё нужно, чтобы вышвырнуть эту псину вон?!
Псина. Сириус — псина.
У него тоже была псина. Его псину звали Чарли и Чарли тоже задрали волки, как и его самого.
Зубы у волков длинные и желтые. Они несут боль и проклятье.
Теперь он и сам волк.
Он волк, а не человек.
Он волк...
Волк...
...он бежит по лесу, вдыхая и выдыхая острый, чистый морозный воздух, а впереди идет женщина в черном. Он знает её давно, он с ней хорошо знаком! Он бежит быстрее. Лес разрастается, становится всё шире и шире, поглощая пятна, бабочек, собак и волков. Остается только снег и белая пустота, из которой он сыплется...
...Белый — это сладко. Белая скользкая ткань струится сквозь его пальцы...струится по нежным плечам... её сладкое дыхание тоже белое...
...Белый — это больно. Он чувствует резкую боль в боку, останавливается и прикладывает к белой боли ладонь. Человеческую ладонь! Он больше не волк?! Что это значит? Ремус выдыхает, оборачивается и видит, как женщина в длинной чёрной мантии уходит, но уже с другим волком.
Ремус кричит ей вслед — совершенно беззвучно, но лес замирает, пораженный этим воплем.
Женщина останавливается, медленно оборачивается, скидывает капюшон и на него в упор смотрят ледяные, прозрачно-серые глаза Валери Грей.
Ремус дернулся и проснулся.
Глаза сразу же обжег яркий свет — он лежал как раз напротив окна, облитый янтарными лучами теплого осеннего вечера и первые пару секунд только слепо моргал, пораженный внезапным торжеством жизни.
Воздух в крыле был чистый, свежий, напоенный горькой смесью лекарств и сухого осеннего аромата — дыма и опавших листьев. Занавески на открытом окне слегка волновались и лица Ремуса ласково касался ветерок.
Он глубоко вздохнул и как всегда бывало в такие минуты, до краев наполнился тихой, беспричинной радостью.
Он жив. Он выжил.
Губы у него слиплись, язык распух и прилип к нёбу, а во рту пересохло так, словно он вовсе никогда не пил, голова гудела и ему было больно лежать, а вся левая часть тела по-прежнему отсутствовала — на всякий случай он даже скосил глаза (это тоже было больно), чтобы убедиться, что она по-прежнему на месте. Он увидел только пижаму, но правой частью чувствовал, что его торс от пупка и до ключицы крепко замотан бинтом. Вот, значит, что чувствуют эти затянутые в корсет дамы на школьных картинах. Кошмар. Ремус поморщился попробовал пошевелить рукой. Пальцы, лежащие на животе, зашевелились, но он не почувствовал движения. Это было так странно, словно он видел не свою руку, а чужую.