Шрифт:
— У меня написан доклад.
— Не вздумай читать. Во-первых, это всегда производит неважное впечатление, а главное, парализует внимание. Стоит немного отвлечься, потерять строку — и конец. Доклад нужно несколько изменить.
Щелкнула авторучка, и Триэс, рисуя что-то в своем блокноте, принялся излагать посетившие его нынче утром идеи. Он рассказывал, доказывал, убеждал — прежде всего, пожалуй, себя самого — в чем-то, пока еще не вполне для него очевидном, а Инна не поспевала за ходом его рассуждений, за стремительным движением мыслей, опережающих слова. Он сидел на кровати, а она в кресле напротив и не очень хорошо видела, что он там рисовал. Растерянно заглядывая в его возбужденные, светящиеся зрачки, она вновь мысленно представляла его юношей, легко бегущим по полю далеко впереди.
— Сошлись вот на этот рисунок. Нужно особо подчеркнуть странную связь событий, из которых следует… Да ты не туда смотришь…
Она не столько даже поняла, сколько догадалась, почувствовала, прониклась всем женским своим существом. На мгновение у нее перехватило дыхание. Точно подошла к краю бездонной пропасти и заглянула в нее. Не то чтобы ей удалось постигнуть все очарование и смелость его замысла — просто закружилась голова, как тогда, на зеленом лугу, под яростным солнцем, среди пьяного запаха трав и стрекотания кузнечиков. Прикоснись он сейчас, возьми ее за руку, и она бы подчинилась, безоглядно пошла следом куда угодно, не спрашивая ни о чем.
Но он продолжал говорить, выстраивая логическую цепь доказательств, и в какое-то мгновение ей показалось, что они удаляются друг от друга и уже никогда не смогут быть вместе. Его почти уже не было слышно, будто он кричал с платформы отходящего поезда и не мог докричаться.
Вновь какая-то непонятная перемена произошла в ней. Она не только снова не понимала — не верила больше ни единому его слову. Перед ней находилась говорящая машина, автомат, робот, железное чудовище, которым она не умела управлять. Ей стало страшно. Захотелось куда-нибудь убежать.
— Поздно, — едва слышно прошептала она, дрожа всем телом.
Он закрыл блокнот, привлек ее к себе.
— Мне пора.
— Я… тебя…
Она зажмурилась и отчаянно замотала головой, будто слово, которое он собирался произнести, должно было больно ужалить ее.
— Нет! Нет! Вы даже не знаете… Меня не знаете и вообще… Я для вас — случай. Серая кошка в темноте. Если бы не я, была бы другая. Просто вам сейчас кто-то нужен…
— Ты мне нужна.
Его взгляд упал на ружье, висевшее над кроватью, соскользнул по стене. Теперь он смотрел на нее в упор, и его упрямые губы встретились с безжизненными губами оцепеневшей Инны. Поцелуя не получилось.
— Пустите!
Он снова попытался приблизиться.
— Нет! — почти крикнула она и с той же непоследовательностью, с какой вела себя все последнее время, обхватила его шею и прижалась всем телом с доверчивостью ребенка.
За окном опустилась ночь. Было слышно, как барабанят редкие капли по карнизу. Он пытался рассмотреть выражение ее глаз и не мог, различая только смутные очертания лица на белой подушке.
— Ну? — ласково спрашивал он ее. — Что с тобой?
Она медленно, словно сквозь сон, проводила рукой по колючим его волосам. Он же испытывал к ней всепоглощающую любовь, какую, казалось, не испытывал ни к кому прежде. Или он просто забыл?
ГЛАВА IX
1. ВОСЬМОЕ ПИСЬМО ЛАСТОЧКИ СЫНУ
После Седьмого письма, которое, к немалому удивлению Валерия Николаевича, ему удалось написать всего за три обеденных перерыва, он никак не мог приступить к следующему. Мучился над чистым листом, заглядывал в выписки-извлечения из философских, нравоучительных, исторических трактатов, пытался представить себе лицо сына, то выражение, с каким он вскроет отцовское письмо и станет читать, но мысль ускользала, порхала вокруг да около, точно случайно залетевший в комнату воробей, которого хочешь поймать, чтобы выпустить, а он, глупый, бьется о стекло и не дается в руки. Уж как старался Валерий Николаевич! Подкрадывался едва слышно, складывал ладони лодочкой — однако в последний миг воробушек взлетал и вновь принимался метаться по комнате, задевая крыльями тесно расставленную мебель, круша все мелкое, неустойчивое на своем пути. Намерения у Валерия Николаевича были самые мирные, благородные, и оставалось тайной, чего боялась птица и почему она так упорствовала.
Стоило, скажем, Валерию Николаевичу подумать о принципате Августа — предмете давнего их с сыном спора, как перед его мысленным взором возникали вооруженные всадники, колесницы, обнаженные гетеры, прогулки философов-стоиков по берегу моря. И вот он уже видел всех своих четырех жен, а также остальных женщин, что когда-то нравились ему, но на которых по той или иной причине он все-таки не женился. И вот уже Валерий Николаевич сам решительно гнал от себя греховные видения, осмелившиеся посетить его в минуты духовного очищения, великого спора с самим собой о вечном и совершенном.
Вереница смущавших образов, точно колючки держидерева, мешала сдвинуться с места. Он делал рывок, но новые колючки впивались и не пускали, а лист бумаги, над которым маялся Валерий Николаевич, по-прежнему оставался девственно чистым. Это мучительное противоречие, это невыносимое состояние, чем-то схожее с тем, когда во сне отлежишь руку и она становится ватной, чужой и нет никакой возможности пошевелить ею, могло бы, конечно, ввергнуть Валерия Николаевича в полное отчаянье, навсегда отбить охоту писать, если бы не твердое его намерение во что бы то ни стало довести начатое до конца. Если бы не сознание ответственности, необходимости вложить в письмо к сыну то лучшее, что в нем было, некий экстракт накопленного человечеством опыта и освобожденной из плена повседневных забот души. Письма требовали терпения и мужества, обстоятельности и настойчивости. Кто-то отчаянно сопротивлялся Валерию Николаевичу, но и он отчаянно сопротивлялся кому-то.