Шрифт:
Анна внимательно слушала художника. Она будто читала на его лице отражение своих сокровенных мыслей.
Антон взял Анну за руку и молча показал ей на выход. Он с радостью увидел наконец, что Матвеев протирает тряпкой кисти, складывает их в деревянный ящик на толстом ремне.
Сеанс был окончен.
Стоило поддаться сомнениям, неуверенности — всё летело к чёрту, ныла душа. Матвеев знал, что где-то есть выход, но задуманное им осуществить было нелегко. В двойном портрете их сиятельств принцессы Анны Леопольдовны и принца Антона ему хотелось, оставя все на своих местах, чуть-чуть переписать лица, глаза, найти им новое выражение. Когда он писал во дворце, то в картине его между царствующими особами пробегала какая-то тень неприязни, явно не получалось согласия. Приятно и заманчиво было думать живописцу, что принцесса Анна под его кистью вдруг превратится в Оринушку. Жена его в новом обличье будет сидеть рядом с принцем Брауншвейгским. В царском платье, с бриллиантовым в яхонтах ожерельем. А потом и сам принц в той же обволочи станет едва похожим на живописца Матвеева. И тогда совсем иначе будут те же двое рядом, появится между ними тепло, о котором так пеклась императрица, уверенная, что из двойного портрета оно постепенно перейдет и в жизнь будущих супругов.
Чтобы сделать задуманное незаметно, Матвееву нужно было употребить все свое усердие, все искусство. Живопись такая уж трудная штука: чуть тронешь кистью — и появится дыханье совсем другой жизни. Одним мазком в зрачке можно изменить весь характер натуры. И в те же хорошо устроенные на холсте фигуры вдохнется новое. Появится душевное движенье, трепет. Мягкая, добрая Оринушка будет глядеть своими глазами, а во всем остальном это будет принцесса.
Жесткость уйдет, новое выражение лиц иначе согласует картину внутри, фигуры и лица тогда выйдут чисто, как медный звон колокола, как гимн тому самому ангелу любви, что держит нас на земле.
Глава двенадцатая
Второй сеанс
Для Матвеева писать красками было чистое наслаждение. Не сравнимое ни с чем. Как нужна была живопись его жизни! Разве, так работая, не достигнет он желанного? У него были ученики, семья. Был дом на Васильевском острову. Много за жизнь содеяно. Батальные полотна для Летнего дома. Плафоны для меншиковского дворца расписывал. В Петропавловский собор иконостас выполнил. Портреты достойной памяти Петра Великого с арапчонком, на коне и без учинил. Анну Иоанновну писал дважды. Декоративные росписи в новый Зимний дворец намахал.
Он испытал а труде своем минуты неизъяснимые, сладостные. Так, невольно улыбаясь от восторга, можно было и закончить жизнь, только бы дописать свое. Невысказанное. Дойти до самой сути цвета, до гармонии. Давно известно, что легче измерить глубину моря, чем постичь глубины человеческой души. Андрею порою казалось, что он проживет очень долго, до глубокой старости. И узнает цену славы, которую ему прочили еще в Голландии.
И в этот раз, как и в прошлый, Анне было приятно позировать живописцу. Она, словно играя, тоже старалась так же въедливо смотреть на Матвеева, как он смотрел на нее. Обезьянничала. Будто не он с нее писал портрет, а наоборот. "Ужасно глупо все-таки сидеть безо всякого дела", — думала принцесса.
А живописца одушевляло сегодня одно желание, ему хотелось хотя бы на холсте сорвать с Анны все покровы, пробиться через чопорность, стыдливость к телу, к душе. Хотелось заставить ее, чтобы там, под модной высокой прической, хоть что-нибудь шевельнулось ему навстречу.
Просветленными глазами глядел он на Анну и на свой едва закрашенный холст, где вдруг сильно проступила полунагая женская фигура. "Увидели бы это, огнем бы жгли в ушаковской канцелярии", — весело подумал Матвеев. И провел кистью еще и еще, чтоб хоть самому себе доказать что-то. Ну! Его как обжарило, когда сам увидел. У Андрея даже лопатки вспотели. Он неистово, оголтело, нахраписто писал. Холст звенел под ударами кисти, он его скреб шпахтелем, разглаживал ладонью. Его напористость обвораживала Анну. "Послал бы мне бог такого любовника", — подумала она игриво. Матвеев самозабвенно жил в самом себе и наносил краску с такой силой, что подрамник, мольберт и, кажется, даже пол и стены — все тряслось и колотилось. Матвееву пришлось обхватить картину свободной рукой. "Что-то он не в себе. У него сегодня не все дома, что ли?" — подумала Анна. Да нет! У каждого из этих художников есть то, чего никогда не встретишь во дворцах. Они — бесхитростные, живые люди. Как только пахнет на них краской, закусывают удила, срываются во весь опор. Принцессе Анне приходилось позировать немцам, итальянцу. Те исполняли заказ бесчувственно, холодно, с расчетом. Казалось, что в них остановилась кровь и сердце, страшно было даже вздохнуть, чтоб не нарушить эту академическую застылость. Наверное, эти блаженные беседуют с музами в полусне, сладким шепотом. Видела Анна и других живописцев — огненных, темпераментных. А этот Матвеев был просто безумец. Он полыхал, как печь, глаза свел к переносице, ходил с выкрутасом, вскидывался, выгибался, отбегал в сторону, прищуривался, отводил голову вбок, бежал к холсту, неистовствовал. "А может, он опытный любезник, — подумала Анна, — и нарочно развел здесь эту комедь. Попробуй отгадай… Нет, он все же походит на бешеного сегодня", — решила она и, чтобы успокоить его, ласково ему улыбнулась. Матвеев удовлетворенно поджал губы.
Хоть и велико было расстояние между ними — он живописных дел мастер, которого можно нанять, можно цыкнуть и прогнать, она принцесса, без пяти минут русская императрица, — но расстояние между ними явно сократилось. Это грело Андрееву душу. Что-то в Анне все же стронулось, потеплело, в глазах что-то такое пробежало. Ему это и нужно было, иначе он бы наврал в портрете. Всегда он искал с натурой особой, таинственной связи. У каждого живописца есть своя тайная уловка: когда Матвеев писал женскую персону, он любодействовал с ней, кто б она ни была. Это были его сладкие мечты. Но ему нужно было уравнять себя с тем, кого он писал. Станешь ниже — вранье, станешь выше — тем более вранье.
Ему чудилось… Белый шелк. Роскошное царское ложе. Женщина, которую пишет… Рядом он. Вьются амуры. Рисовались картины его воображению одна обольстительней другой. Он переживал миг любви. И натуре передавалось его волнение. Не шутейное, не наигранное. Он завораживал, колдовал. И портрет выходил хорош.
* * *
Ему нужно было знать, что каждую картину он чеканит так, чтоб никто не сказал: "Постой, ты что ж это тут намарал? Дай-ка я тебе поправлю!" Орина умоляла его отдохнуть. От изнеможения он валился замертво. Она укладывала его в постель. Андрей отлеживался день-другой и начинал ощущать скуку. Он шел в мастерскую к ученикам, поправлял, испытывая блаженные минуты, когда встречал у своих ребят понятие о настоящем художестве. Жизнь для него была в родном запахе орехового и льняного масла, в прикосновении к холсту. Он становился к мольберту.