Шрифт:
Конечно, он понимал, что я приеду. Я очень боялась, но мне необходимо было узнать, узнать о Сереже!
Я надела все теплое, что у меня было: шерстяные рейтузы, шерстяную кофточку, беличью шубку. Дома я отдала Марии Николаевне и маме всевозможные распоряжения на случай, если не вернусь.
Нас очень любил обслуживающий дом персонал — вахтеры, дворники, уборщицы, — мы всегда давали им что-нибудь из своего пайка.
Вот я выхожу, а тут вахтер и дворник — удивляются, куда я так поздно. Я сказала, что вызывают в НКВД. Дворник тут же вызвался:
— Я вас провожу, я сейчас свободен.
А вахтер говорит:
— Я не пойду домой, я вас подожду, чтобы входную дверь вам открыть.
Дворник проводил меня до метро «Библиотека Ленина». Я доехала до «Дзержинской», прошла на Кузнецкий мост. Там в окошечке приемной обо мне уже знали, выписали по паспорту пропуск и дали сопровождающего, который провел меня в основное здание НКВД.
Мы поднялись на лифте. Большой коридор, ковры, тихо. Входим в кабинет. За столом сидит очень интересный молодой человек, блондин, со мной любезен, тотчас предложил сесть. Сопровождающему вежливо так:
— Спасибо, Иван Алексеевич, можете идти заниматься своими делами.
Я сразу подумала: какими своими делами? подготовкой к моему аресту?
Молодой человек за столом себя не назвал. Но тот, что меня провожал, сказал ему: «Слушаюсь, Павел Яковлевич!» И ушел.
Я осмелела.
— Кто вы? — спрашиваю у сидящего за столом.
— Я следователь Миронова. Для вас тут кое-что есть. — И кладет передо мной письмо.
Почерк Сережи. В письме:
«Дорогая жена и друг!
Я только теперь понял, какова степень моей любви к тебе. Никогда не думал, что мое чувство к тебе так сильно.
Все благополучно, не волнуйся. Скоро во всем разберутся, и я буду дома. Крепко целую. Сережа».
Хотя почерк был его, но сперва я не поверила, что писал он, пока не увидела последнее: «Крепко целую. Сережа».
Это был наш условный шифр. Если «крепко целую» — значит, все хорошо.
— А теперь, — сказал Павел Яковлевич (это был Мешик — бериевский сподручный), — пишите ответ.
Я написала обо всех общих знакомых и о том, что хочу уехать. Павел Яковлевич прочел.
— Нет, — говорит, — так писать нельзя. Вы можете писать только о себе и о семье. И насчет отъезда не пишите.
Скомкал мною написанное и выбросил в корзину.
Я написала снова очень коротко, что все благополучно, и закончила: «Крепко целую». Он взял, сказал, что хорошо и что передаст Сереже.
— А теперь, — обратился он ко мне очень вежливо, — скажите мне, вы на что-нибудь жалуетесь?
Я сказала, что вот опечатали почти все в квартире, мы своих вещей взять не можем.
— Ну это мы уладим. — Нажал кнопку и встал.
Я встала тоже. В кабинет кто-то вошел.
— Проводите, — сказал Мешик.
Я попрощалась и вышла за провожающим. Теперь коридор показался мне темным и страшным, лифта в конце его я не разглядела. На меня вдруг напал ужас:
— Куда вы меня ведете?!
А провожающий оглянулся, и вдруг я увидела такое простое, доброе лицо русского мужика…
— Не бойтесь… — сказал он мне тихо.
Тут уж я увидела лифт. Мы спустились вниз, он проводил меня до выходной двери, где я и оставила подписанный Мешиком пропуск, дверь отворилась, и я оказалась на свободе — на пустой ночной площади Дзержинского. Я вздохнула полной грудью.
Но что же было с Мирошей, почему, уйдя в шестом часу от Колесниковых, он появился в наркомате только в два часа ночи? Где он был? Что он пережил в эти последние свои часы свободы?
Я узнала от шофера Колесниковых, что от них Сережа отправился не в наркомат, а домой. Не доезжая до ворот, Сережа попросил шофера остановиться. Вышел, поблагодарил шофера, и тот больше его не видел.
Я много думала, что было с ним. И письмо, которое дал мне прочесть Мешик, кое-что мне разъяснило.
Он поехал не в наркомат, а домой, чтобы взять маузер, который, как он думал, наготове лежит у него под подушкой. Он уже понимал, несмотря на все мои заверения, что странный вызов может означать только одно — арест. Не дать арестовать себя было у него задумано давно. Но, войдя во двор, он тотчас опытным взглядом заметил шпиков в подъезде и пошел прочь — в шумные еще улицы зимней вечерней Москвы. Он ни к кому не заходил — мне бы об этом сказали. Что он думал? Уехать в неизвестном направлении? Бежать? Спастись? Но разве это было спасение? Разве его бы не разыскали? А я? А Агуля?