Шрифт:
А вот еще один несомненный безбожник, Твардовский, в дни исключения Солженицына из Союза писателей говорит фадеевскому сменщику Константину Федину. Говорит, по его словам, «жестко»: «Помирать будем!»
Ни Ермилов, ни Федин, конечно, не вняли, не устыдились, а все ж — любопытно. Ужас, оцепенивший придуманного Подсекальникова перед приоткрывшейся бездной, в устах двух советских писателей-атеистов, убежденных или убедивших себя, что «клетка пустая», тем не менее выглядит… Ну, понятно, не перспективой предстать перед Божьим судом, но и не просто угрозой оставить в потомстве дурную память.
«Помирать будем!» То есть в тот самый момент, когда тебя не спасут твои близкие и не утешит власть, — как важно будет тогда, оглянувшись назад, не углядеть там скверны. Или пустоты. Известно: одному из двух, Фадееву, не повезет этого избежать — настолько, что придется насильственно оборвать свою жизнь. Не ужившись со стыдом за нее, а может быть, и со страхом: ведь из лагерей начали возвращаться безвинно страдавшие, и, как сказала Ахматова, встретились две России. Та, что сидела, и та, что сажала.
Самоубийство… Почему эта тема так неотвязна в размышлениях о судьбах литературы советского периода?
В конце концов, по пальцам одной руки сочтешь буквальных самоубийц из литераторов первого ряда — по степени одаренности или хотя бы известности и резонанса, который был вызван в обществе их расчетами с жизнью. Маяковский… Есенин… Фадеев… Цветаева… Конечно, здесь иерархия неуместна, даже кощунственна, вспоминаются и застрелившийся Андрей Соболь, и утопившийся Леонид Добычин, и повесившийся Геннадий Шпаликов (увы, и т. д. и т. п.), но хочешь или не хочешь, а задерживает внимание прежде всего эта четверка. Их трагедия, их тупики, их искупление.
Например:
«Выстрел в грудь прощает многое, и человек, выстреливший себе в грудь, сразу перестает быть автором „Стиха не про дрянь, а про дрянцо“ и снова становится автором „Облака в штанах“.
Короткая линия, которую прочерчивает пуля, перечеркивает десяток плохих строк и подчеркивает не один десяток хороших.
Выстрел в сердце обладает высокими свойствами осуждения своих ошибок и показывает, как велика разница между заблуждениями, искупленными кровью, и ложью, прикрытой умением сделать вид, что все прекрасно и что именно к этому веками стремились лучшие умы человечества».
Это Аркадий Белинков, автор книги «Сдача и гибель советского интеллигента. Юрий Олеша». Он т'aк желчен по отношению к своему заглавному персонажу, что чрезмерно романтизирует «короткую линию». Что ж получается? Если бы презираемый Белинковым Олеша догадался выстрелить себе в грудь, выходит, судьба его сразу бы выпрямилась? Восстановилась бы — пусть насильственным способом — та цельность, которую лучше всех определил любимый Олешин Монтень. Я, писал французский мудрец, хочу, чтоб моя смерть не сказала ничего сверх того, что сказала моя жизнь.
Прямолинейность вот чем плоха — прямую линию можно продолжать бесконечно, не замечая, как она все дальше уходит из зоны здравого смысла, утыкаясь в абсурд.
Так и здесь. Вот справка НКВД тридцатых годов о неблагополучии с писателем Петром Павленко. Проходя проверку партдокументов, он никак не может подтвердить, что его партийный стаж идет с 1919 года, как он сам указал раньше. Получается — только с 20-го. И уж совсем худо, что писательница Аргутинская доносит, будто у нее хранится старое групповое фото, где Павленко снят (вы подумайте, чт'o он скрывает от органов!) с георгиевским крестом.
Словом:
«В связи с этим Павленко находится в крайне угнетенном состоянии. …В чрезвычайно пессимистических тонах говорит о своих делах… В его разговорах проскальзывает мысль о самоубийстве».
Ну-ка прикинем: а если б Павленко, одна из гнуснейших фигур за всю историю советской литературы, и впрямь совершил с собою то, что естественней брать на себя органам НКВД? Чт'o тогда исправила бы «короткая линия»? А ведь все возможно. Самый последний мерзавец имеет право на стресс — к тому ж тут такой драматический повод: стаж вдруг уменьшился на год…
Тема, однако, не располагает к шуткам.
Из множества слов, когда бы то ни было сказанных об акте самоубийства, не знаю ничего проницательней написанного Пастернаком:
«Мы не имеем понятия о сердечном терзании, предшествующем самоубийству. Под физической пыткой на дыбе ежеминутно теряют сознание, муки истязания так велики, что сами невыносимостью своей близят конец. Но человек, подвергнутый палаческой расправе, еще не уничтожен, впадая в беспамятство от боли, он присутствует при своем конце, его прошлое принадлежит ему, его воспоминания при нем, и если он захочет, может воспользоваться ими, перед смертью они могут помочь ему.