Шрифт:
— Не волнует? Человек искусства — и не волнует?
— Представьте себе.
— Позвольте мне усомниться в вашей искренности.
— А мне в вашей…
— Напрасно…
— Пуганая ворона… — Даубарас стрельнул глазами в мою сторону. — Да, да, пал смертью храбрых… в неравной схватке с ветхозаветными фолиантами…
— Полно, полно, дорогой друг! Не прибедняйтесь. Вы бы еще многим могли преподать урок отменного литературного стиля… истинно народного, вполне добротного стиля… И если есть в человеке этот окаянный огонек… если он уже из материнской утробы принес с собой этот непоседливый дьявольский ген, который впоследствии… при наличии благоприятных психофизических условий…
— Дьявольский ген? Почему же — дьявольский? — полюбопытствовал Даубарас, радуясь, что разговор перекинулся на другое. — Вы, я полагаю, до войны распространялись больше о божественном, чем о дьявольском.
— Но ведь жизнь и меня научила кое-чему!
— Не просто научила, — Даубарас негромко засмеялся, — а прямо переучила: от пылкого восхваления католических добродетелей до славословия дьявольскому началу.
— Что ж. — Шапкус пожал плечами, плоскими, как и все в его облике. — Если понимать прогресс как неумолимое стремление к глобальной истине… как фосфоресцирующие пунктиры мысли во всеобъемлющем мраке… Может быть… если даже Маркса в свое время…
— О Марксе в другой раз…
— Молчу… молчу… Маркс, уважаемый, ваш гегемон… вам и карты в руки… Но что касается чувства времени, понимания духа времени — отдайте должное и мне. Дело в конкретности фактов и психофизическом строе индивида. Уважаемый товарищ, мы по-разному понимали прогресс — мы, молодые преподаватели, носители культурных традиций, складывавшихся веками, и вы, еще более молодые, студенты, носившие под мышкой тома Маркса…
— Понимали! А теперь?
— Жизнь, видите ли, учит уму-разуму своих подопечных… во всяком случае, подводит к мысли, что каждый должен сам нести свой крест… и если я остался в Литве… никуда не уехал… если добровольно пошел трудиться на ниве народного образования… Словом, судите сами…
— Понятно… — Даубарас нахмурился, в углах рта обозначились складки. — Вы думаете, лучшего завкафедрой, чем вы…
— Отнюдь! Если бы коллега Вимбутас захотел… если бы он пожелал хотя бы минимально ориентироваться в пространстве и времени… может, и он бы, несмотря на ощутимое бремя лет…
— Конечно, конечно, — Даубарас придвинул к себе рюмку и подмигнул Шапкусу. — Довольно удобное мышление, вполне отвечающее вашим психофизическим качествам. Но я не скажу. Ничего. Нарочно. — Взгляд его скользнул на другой край стола, где по-прежнему рокотал профессорский голос; по-моему, уже чуть хрипловатый. — Вы не подскажите мне, сколько сатир накатал этот Гораций? Как любознательному студенту… хотя бы приблизительно…
— Отчего же приблизительно? В первой книге — десять, во второй — восемь… Но эти уже с диалогами, да еще «Послания»… этих у него, слава богу…
— Послания?
— Послания поэта. Epistulae. Их двадцать два…
— Тогда давайте выпьем, — Даубарас покачал головой и посмотрел на часы. — Пока наш старик не прекратит свои декламации…
— Уважаемый товарищ, — улыбнулся Шапкус, — если вы надеетесь, что этот человек когда-либо что-либо прекратит… при его-то энергии и фантазии…
— Всему приходит конец.
— Вы уверены в этом?
— Абсолютно.
После этих слов Даубарас решительно поднял рюмку и еще раз чокнулся с Шапкусом — как-то слишком звонко, словно подчеркивал, что они давние заговорщики; обо мне они в самом деле забыли — точно о каком-нибудь случайном, лишнем предмете; мне стало обидно.
— Sit ius liceatque… — снова донеслось до моего слуха — откуда-то издалека. — Sit ius… sit…
Вдруг слова эти потонули в общем гаме, исчезли, словно их и не было; я увидал, я не расслышал — именно увидал, как внезапно умолк этот человек с растрепанными, ниспадающими до плеч космами живого пророка, с распростертыми руками — Вимбутас, и как резко схватился рукой за белую ткань сорочки на груди; Шапкус крикнул:
— Дальше!
— Что дальше? — подхватил еще кто-то, словно эхо; может, это был сам Вимбутас, не знаю. — Что дальше, коллега?
— Что возглашает Гораций — дальше! В этом суть! Вы слышите — суть!
Я и не подозревал, что Шапкус так проворен, — до того стремительно соскочил он со своего стула и вспрыгнул на соседний, напрочь позабыв о Даубарасе; глаза его блестели стеклянным блеском.
— Sit ius liceatque perire poetis!.. — громко воскликнул Шапкус, поднимая кверху очень тонкую руку в облегающем желтом рукаве; он почти касался люстры.
Sit ius liceatque perire poetis:
invitum qui servat, idem facit occidenti;
nec semel hoc fecit, nec si retractus erit, iam
fiet homo et ponet famosae mortis amorem…
[10]
— Вот глупости… ну что за глупости!.. — услышал я и сообразил, что стою у другого края стола, рядом с профессором Вимбутасом, который обеими руками держался за спинку стула и весь трясся, точно в сильном ознобе; «Бенис, капли, отдохнуть, Бенис», — шелестела белоголовая Вимбутене — легкая, как пух одуванчика; не отдавая себе отчета в том, что происходит — что все это значит, — я встал и, держа в руке уже пустую рюмку, побрел в этом дрожащем опаловом мареве…